— Это, Иван Михайлович, дело полюбовное и Советской властью было дозволено. Никто тебя к тому не понужал…
Синицын, царапая стол скрюченными пальцами, стал подниматься с места, не сводя с Якова глаз и вытягивая вперед жилистую шею.
— Дозволено? Ты с моей земли пудов сто пшеницы доброй снял, а со мной как рассчитался? Знал, что весной хлебом я бедствую, так овса мне гнилого всунул за аренду. Пожалел, вишь, ребятишек моих!
И поднялся во весь рост, сверкнув глазами и шаря что-то рукой на столе.
— Ежели Советская власть дозволила землю арендовать, так рази ж она дозволяла тебе кровь из нас пить? А?
У Якова часто запрыгала борода. Уставившись на Синицына белыми от гнева глазами, он, как слепой, шел мелкими шажками от двери к столу.
— Господи, твоя воля! — попятилась в испуге Соломонида.
Тимофей вскочил и, загораживая Синицына, уперся ладонью в грудь Якову.
— Не пущу, Яков Матвеич! Уйди от греха.
Яков перекрестился, отступая к порогу.
— Тебе, Иван Михайлович, вовек добра людям столь не сделать, сколь я сделал! Вот и Тимофей Ильич скажет, он помощь мою знает, не один год около меня кормился.
— Уж не поминал бы лучше про это, Яков Матвеич! — сухо молвила Соломонида, поджимая губы и часто заморгав покрасневшими глазами.
Тимофей, хмурясь, стоял около стола и молча теребил руками холщовую скатерть.
Будто не слыша и не видя ничего, Яков тряхнул головой с видимым сожалением.
— Видать, не сговоримся мы с тобой полюбовно, Иван Михайлович.
Синицын, медленно оседая на лавку, отрезал:
— Нет. И сюда больше не ходи. Не мути зря людей.
— Али мне говорить с ними запрещено? — поднял сычиные брови Яков. — Вроде и закона такого нет. Да и не хозяин ты в этом доме.
Синицын стукнул ребром ладони по столу.
— Добром упреждаю тебя: ежели узнаю, что агитируешь супротив колхоза — пеняй на себя! Понял? А в сию минуту поди вон отсюда.
Уже шагнув через порог, Яков оглянулся.
— Не забудет господь ничего, Иван Михайлович. Коли ты людям петлю на шею накидываешь, покарает он и тебя, не обойдет судом и гневом своим.
Закрыл неслышно дверь и прошел сенями, не скрипнув, не брякнув.
Синицын припал к окну, тихо и злобно говоря:
— К Назару Гущину пошел, собака! Одномышленников себе ищет.
И, обернувшись, подозрительно уставился на Тимофея.
— Чего посулил тебе? Ничего? Ну, не успел, значит.
Сел опять к столу, задумался.
— Две дороги у тебя, Тимофей Ильич: одна к нам, в колхоз, другая — к Яшке Богородице. Выбирай!
И прямо взглянул Тимофею в лицо.
— Ну только помяни мое слово, подведет он тебя под обух!
— Погожу я пока, Иван Михайлович, — опустил глаза Тимофей.
— В обиде ты на меня, знаю, — негромко, виновато заговорил Синицын. — Круто я с тобой обошелся тогда, неладно. Верно это, винюсь. Но ты, Тимофей Ильич, на меня и обижайся, а не на колхоз…
Ничего не отвечая, Тимофей вздыхал только. А Синицын, низко уронив серую голову, жаловался угрюмо:
— Озлобили меня противу людей с издетства. Возрос я сиротой, в нужде да в побоях у дяди, сам ты его знаешь. И переменить себя не умею. Тебе вот собственность проклятая мешает в коммунизм идти, а мне — характер мой…
Голос у него перехватило, глаза вспыхнули острой болью.
— Эх, Тимофей Ильич! Ведь время-то какое: сами супротив себя восстаем! Рази ж я не понимаю, как тебе трудно свое, нажитое отдать да себя переламывать! А мне-то, думаешь, легко было перед всем собранием грехи свои сознавать? А виниться к тебе идти было легко? А райкому, думаешь, легко теперь ошибку свою поправлять? Это понимать надо, Тимофей Ильич.
Поднялся и стал застегивать пиджак, не находя руками пуговиц.
— Дуга-то под навесом, Иван Михайлович, — мягко напомнил ему Тимофей. — В углу там стоит, увидишь сам. Бери хошь насовсем, у меня еще запасная где-то есть.
Синицын махнул, не оборачиваясь, рукой.
— Не за дугой приходил. Для разговору.
И, тяжело ступая, вышел.
На завалинке у Назара Гущина собрались как-то выходцы из колхоза покурить, побеседовать. Да не ладилась что-то беседа. Сидели все под старыми березами недвижно, понуро, как сычи днем в чащобе. Всяк свое про себя думал, выжидая, что другие скажут.
А дума одна была у всех, тяжелая, неотвязная: «Чего делать, как дальше жить?»
Один только Илья Негожев, запаливая подряд третью цигарку, шутил по привычке: