— Осталися мы теперь, братцы, как зайцы в половодье на островке. Того гляди, унесет всех. Которые из нас посмелее — те сигают прямо в воду и ладят к берегу, пока не поздно. Вон Гущин Костя, к примеру, тот уж окончательно к тому берегу прибился, сейчас в колхозе обсыхает. Другие, половчее, вроде Васьки Левушкина, те глядят, не проплывет ли мимо какая-нибудь коряга, чтобы за нее ухватиться: может, она и вынесет на сухое местечко. Приглядел себе Левушкин такую корягу — куманька своего, что в городе служит. Через него прибился к пекарне сторожем. Землю бросил, дом и скот продал, сам радехонек: как стал уходить совсем из деревни, пьяный напился и начал за околицей из ружья вверх палить. «Это я, — говорит, — прощальный салют себе устраиваю, потому как расстаюся с Курьевкой навеки». Ну, а мы тут, которые ни туда ни сюда, осталися на островочке одни. К берегу плыть боязно, и коряги никакой под рукой нету. Вода-то уж подмывать начинает, а мы только ушами стрижем да с лапки на лапку переступаем…
И засмеялся одиноко, невесело, заломив прямую бороду и прикрыв ею большой щербатый рот.
Мужикам не до шуток было. Начали расходиться уж по одному, да тот же Илья растравил всех:
— Пахать, братцы, время! Колхозники вон который день уж сеют. Выезжают, слышь, в поле, как на свадьбу: у Синицына в облучке на телеге красный флаг приделан. Лошадям и тем девки красные ленты в гривы повплетали…
Тут мужиков все равно что прорвало, зашумели сразу, заспорили:
— Рано, куда торопиться-то!
— Успеем и после праздника.
— Глядите, братцы, как бы не пересохла земля-то!
Тимофей перекричал всех:
— А пошто ждать-то? Упустим время, как раз без хлеба останемся. Богу молись, а в делах не плошись!
Назар Гущин, слушая спор, пристально разглядывал под ногами зеленый хохолок травы, пробившийся из утоптанной земли. Сковырнул его сердито сапогом.
— Неладно, мужики, думаете. И прежде бывало, что Христов день в оккурат на сев приходился, но старики наши веру блюли, большим грехом считали пахать в светлый праздник. А не оставлял их господь без хлеба, милостив был. На колхозников же указывать неча: те из веры выходят. Слыхать, и в пасху сеять будут, нехристи…
Зло выкатил ястребиные глаза на Тимофея:
— Сколь я знаю тебя, Тимоха, всю жизнь ты поперешничаешь. Хоть и сейчас взять: подбиваешь ты нас сеять раньше сроку, супротив божьей веры и обычаев. А к чему? По приметам, весна должна быть ноне затяжная, потому как лягушка не вовремя кричать бросила, опять же кукушка, сказывают, на сухом дереве куковала — это к морозу, стало быть… А ты — сеять! Совести у тебя нет, вот что я тебе скажу.
Хоть и не считал Назара умным хозяином Тимофей, а тут послушал его, решил, как и все, пахать с праздника: «Осудят люди, ежели Христова дня не признать!»
После-то уж каялись не раз мужики, что прображничали в самый сев четыре дня, а Тимофей, тот, на всходы глядя, только о полы руками хлопал с великой досады: «У колхозников-то яровые в рост уж пошли, а у мужиков едва проклюнулись из земли красной щетинкой».
И весна взялась, не по приметам Назара, дружная, теплая. Не успели оглянуться после пахоты, а уж и травы цветут.
Как прослышал только Тимофей, что уехали колхозники в Никитины пожни, дня через два засобирался тоже на покос.
— Не рано ли, мотри, старик! — пробовала отговорить его Соломонида. — Пускай бы подросла маленько трава-то. Ни разу прежде не кашивали мужики до иванова дня. И ноне, кроме колхозников, никто еще в деревне косой не брякнул.
— Тебя да Назара Гущина послушать, так без хлеба и без сена останешься, — рассердился Тимофей. — Ежели траву сейчас не скосить, какое же из нее сено будет! Думать надо.
Утром, задолго до петухов, Тимофей запряг старого Бурку, уложил в широкую телегу вилы, грабли, косы, бруски. Вышла из дому Соломонида, перекрестилась, поставила на телегу корзину с едой и посудой, уселась сама.
— Ну, с богом, старик!
Телега одиноко загрохотала по сонной улице: на стук ее не открылось ни одно окошко в избах, не закряхтели ни одни ворота, не всполошился, не закричал ни один петух. Словно испугавшись собственного шума, за околицей умолкли разом колеса, густо облепившись влажным от росы песком; перестали стучать и звенеть в задке друг о друга косы и грабли; даже Бурка ступал копытами неслышно по мягкой дороге, как в валенках.
Над лесом уже плавились в заре, дрожа и переливаясь, крупные бледно-зеленые звезды, но в низинах еще лежал плотный ночной туман. За полем, в болоте, мягко поскрипывал коростель и озабоченно свистел, перебегая с места на место, кулик. Редкие березы по обочинам дороги чутко дремали в розовых сумерках, пошевеливая листьями от каждого дыхания предрассветного ветерка.
Слушая ровный шорох колес и всхлипы дегтя в ступицах, Тимофей опустил вожжи, задумался.