— Тебе он не открывался, часом? — как-то спросил он у мастера. — Неужто правду сказывают, что в прошлозимье он с каторги бежал? А ведь не говорил малый, где бродяжил…
Зато насчет Мазлюмы услышали мы хорошие вести. Настояла девушка на своем, уехала в женское медресе, учительницей решила стать…
На третий год, однако, я остался дома. Отчего? По какой причине раздумали портновскому ремеслу меня учить? Со мной об этом разговоров не вели. Скорее всего, не до дальних проглядок было тогда отцу, давила нужда, забота каждодневная.
Что и говорить, жизнь не оставляла мне досуга. Зимой руки мои, можно сказать, не выпускали вожжей: мы с соседом, дядей Гайни, нанимались к баю дрова в Арск возить. А лишь стают снега и прервется санный путь, лишь проляжет по земле первая колея, опять я в поле, в лесу, а то на пашне у помещика. Так и получалось: начинаешь с весенней слякотью, кончаешь с осенней порошей. Солнце ли припекает до самых мозгов, ливень ли холодный до последней нитки мочит, градом ли бьет или ветром хлещет, — ты всегда на пашне.
Когда поднимаешь ожесклые, твердые, как камень, пары, тебя, едва-то и видного за плугом, отшвыривает рукоятью, сшибает с ног. В пору слепней растревоженная лошадь начинает дурить, взбрыкивать, а то и вовсе кидается в сторону, волоча тебя за собой. Ты вконец выматываешься, ноги твои еле бредут.
А дома за ужином и ложку поднять не можешь.
— Эх, сынок, и кости у тебя еще не окрепли, а уж так-то калечишься! — говорит мама, и слезы навертываются ей на глаза.
Маме, наверное, очень хотелось накормить меня повкуснее. Да откуда было взять? И она, опустив голову, словно виноватая в чем, ставила передо мной все тот же хлеб, ту же картошку.
Соседи барана закололи, сусло на солоде варят — к сабантую готовятся. А у нас теперь подолгу мясного варева не бывает. Нельзя же последних овец лишиться! И отчего мы в такой разор пришли? Пожалуй, оттого, что отец прибаливать стал: одышка с ног его валит.
II
В доме у нас сплошь беды пошли. Хоть отец и становился спозаранок к верстаку, не ладилась у него работа, силы покинули его. Он сделался еще молчаливей, а если и вступал порой в разговор, говорил лишь о долгах, все ломал голову, не знал, как выпутаться. Никогда отец не любил ни жалоб, ни сетований, но теперь его размышления часто заканчивались безнадежным вздыханием:
«Ничего не получается, ни-ичего…»
В захиревшем нашем хозяйстве труднее всего приходилось маме. Ведь это на ее плечи легли заботы о том, как дотянуть до нового хлеба. Как прокормить скотину. Как управиться с домом. И крепиться при этом, чтобы не растревожить отца.
Конечно, я не представлял себе всей меры домашних тягот. Они казались мне временными: вот придет добрый год, уродятся хлеба, я тоже подсоблю, дрова в город буду возить — так все и образуется.
Ничего, однако, у нас не образовывалось. Безрадостные, тоскливые дни меня тоже начали угнетать. Уже не веселили игры со сверстниками, да и многие из них нанялись в эту зиму на работу, некоторые стали подручными у бродячих швецов, подались с ними к башкирам. Остальные ребята, если не плели лапти, просто баклушничали, вечерами сходились в чьей-либо бане, забавлялись сказками. А меня словно грызло, тревожило что-то неясное, непонятное, и снова книги стали единственным моим прибежищем.
Какими только книгами не зачитывался я в ту пору! Проглатывал все подряд — и то, что понимал, и то, что не понимал, и светские книги, и духовные. Лишь бы читать, лишь бы унестись — пусть ненадолго — подальше от убогой жизни, унестись в другой мир.
Со временем я стал читать рассказы девушкам на посиделках, мальчишкам и джигитам, когда они собирались коротать вечер где-нибудь в холодной бане. Летом, собираясь в ночное, вместе с ломтем хлеба я прятал за пазуху и какую-нибудь книжку.
Однако мальчишки так и не давали мне читать, заставляли играть с ними. Я сам играю, а в голове толкутся всякие чудесные истории и книжные незнакомые слова. Иногда во время игр эти слова невольно срывались с моего языка.
— Увы, нет! — мог сказать я вместо простого «нет» или обругать кого тимса́хом[42]
.— Чего-о? — недоуменно таращились на меня мальчишки. — Чего ты мелешь?
— С ним случается, — объясняли мои друзья. — В него бес вселился, книжный бес…
Немало озадачивало ребят, что я всегда таскаю за пазухой книжки, что хватаюсь за них каждую свободную минуту и что принимаю на веру все в них написанное.
— И чего ты все читаешь да читаешь? — спрашивали они. — Муллой тебе все одно не быть. Ты ж мужицкий сын!
Больше всех донимал меня Нимджан.
— Почему не будет? — деланно удивлялся он. — Может, еще его пономарем в зареченскую церковь поставят. Он одной рукой в колокола станет звонить, другой — креститься!
Мальчики корчились от смеха, а я чуть не ревел и кидался на Нимджана с кулаками. Конечно, никакие насмешки не могли отвратить меня от книг. Только где было взять такие слова, чтобы объяснить им мое состояние?