Словно оттаивая понемногу, Пермяков заговорил, с болью вслушиваясь в каждое свое слово. Да, в тяжелую для него минуту приходится подытоживать все пережитое, что связано с Назарьевым. Сначала его раздражал пронзительный ветер новизны, который ощущался в каждом распоряжении Назарьева. При этом Пермякову казалось, что Назарьев, правда внешне этого не показывая, свысока относится к Лесогорскому заводу: вот, мол, с каким старьем пришлось породниться новому, только за год до войны вступившему в строй Кленовскому заводу! Михаилу Пермякову было обидно за свой Лесогорск, где вот уже не один век не переводятся славные мастера. Казалось ему, что такие люди, как Назарьев, даже слишком избалованы тем, что их заводы поднялись в «один дух», сразу во всеоружии высокой современной техники «до самого последнего гвоздышка». Вот почему им все и достается легче, а уж обо всем новом и говорить не приходится — оно им прямо в руки дано!.. Что ж, таиться не следует: Михаил Пермяков, знающий себе цену человек, временами даже завидовал смелой уверенности и быстроте, с какой Назарьев входил в новую обстановку. Михаилу Васильевичу казалось, что и все решения Назарьев находит слишком легко и уж слишком не нуждается ни в помощи, ни в совете. Впрочем, если даже он и советовался о чем-нибудь, директор всегда в этом обращении к нему Назарьева подозревал одно тонкозамаскированное стремление: мне-де не столько важен директорский совет — я и сам-де все знаю, — мне нужно только-проверить себя лишний раз. Правда, все, что делал Назарьев, не вызывало потом никаких придирок, но директор уже привык подозревать своего зама в том, что тот хочет «верховодить» один. Худо ли, хорошо ли, но Михаил Васильевич еще со времен подполья привык «доглядывать за людьми»: на одних можно положиться, на других нельзя. И он любил точно, обоснованно знать — почему. А для этого надо взвесить, изъяны и достоинства человека. Сначала он высматривал изъяны: «Ведь дурное в человеке всегда хитрее и глубже прячется». Конечно, и Назарьев тоже прятал свое — как казалось. Пермякову — стремление к власти. Директора все упорнее посещала мысль: уж, конечно, такой высококвалифицированный работник, как Назарьев, х о т е л б ы властвовать… А стремясь к власти, человек не очень склонен любить того, кто ее с ним разделяет.
— Значит, ты сначала плохому в человеке веришь, а потом уже хорошему? Ох, а я вот не боюсь верить наоборот — сначала хорошему, — сказала Варвара Сергеевна.
— Вот ты смелая какая! — сумрачно пошутил Пермяков. — Однако совсем-то ты уже меня не попрекай, Варя. Пойми, я бы рад от сивых моих волос избавиться да опять бы в брюнетах ходить… как же мне от себя отказаться?
— А ты не об отказе думай, Миша, а о том, чтобы что-то внове приобрести. Вот прежде не было, а теперь есть. Знаешь, попадут люди в бурю, так, небось, всякий и грести примется, и воду черпать, и рулем управлять — намучишься, так и научишься… В бурю живем, в море волны хлещут — в сердце отзывается.
Михаил Васильевич подумал, что никогда за тридцать лет дружной жизни они не разговаривали так, как сейчас. Исподлобья он следил за женой, невесело радуясь плавной свободе ее движений, вдумчивой смелости речи, которую только сейчас заметил.
В заводском кабинете Пермякова ждало письмо от Назарьева.
«Тяжелая и неприятная сцена между нами произошла не по моей вине, — писал Назарьев. — И вообще я не считаю себя виноватым решительно ни в чем. Я должен был выехать немедленно, не успев связаться с Вами, так как торопился не опоздать к поезду. Заверяю моей честью коммуниста и советского инженера, что нигде и ни в чем я не затронул ни Вашего руководящего положения, ни Вашего авторитета. Меня поразило Ваше неприкрыто враждебное отношение ко мне и подозрительность, основанная на посторонних соображениях и обстоятельствах. Им я никогда свою жизнь не подчинял и тем более не подчиню сейчас. В интересах дела я готов принять любую комбинацию, которая дала бы возможность и мне и Вам, не отвлекаясь посторонними обстоятельствами, выполнять свой долг перед Родиной».