Пермяков мрачно пожал плечами: никакой «комбинации» он придумать не мог. Но странно — теперь он думал о Назарьеве спокойнее. Ему даже вспомнилось, как вздрогнул тогда Назарьев, как залилось его лицо румянцем, — он, конечно, не ожидал такого взрыва.
«А я сам ожидал?» — который раз спрашивал себя ночью Михаил Васильевич.
Он жадно курил, вспоминал. Конечно, всему виной его подозрительность и привычка «доглядывать» за людьми, ища в них сначала недостатки. Но, может быть, он вообще не любит искать? Не слишком ли он привык к тому, чтобы люди его искали и показывали ему все как на ладони: «Смотри, вот чем я богат», А умеет ли он, по выражению Пластунова, наталкивать ладей на их собственные богатства опыта, знаний, мастерства? Иногда он посмеивался над Пластуновым, что он слишком всюду «влезает», обо всех думает, — но парторг неизменно повторял: «Разве мы, руководители, обязаны только приказывать и требовать выполнения? Чувствуйте себя Колумбами, помогайте людям расширять собственные пределы». После подобных разговоров Михаил Васильевич раздраженно думал: «Колумбы! Поэзия всякая, черт бы ее взял!» Он всегда утверждал, что никакой поэзии в его натуре нет: он практик, и под ногами у него «грешная, простая земля». А не лень ли мешала ему чаще вдумываться в происходящее и больше оглядываться на себя? И не лучше ли было бы поменьше обвинять и подозревать других? Вот он обрушился на ничего не подозревавшего Назарьева, выплеснул свою злость, а она сама ударила его прямо в сердце, — и тошно, и стыдно. Назарьева он не унизил, не ослабил и, тем более, ничем не убедил. Для Назарьева все его страдания и их причина — только «посторонние обстоятельства», которых он даже, оказывается, и не предполагал. Значит, Назарьев вносит в работу от себя что-то иное, чем он, Михаил Пермяков. Что же именно? Уж не эту ли самую мечту, этот накал, как любит говорить Пластунов?.. «Не придется ли тебе, Михаил Васильевич, все-таки взвесить все, что ты считал «невесомым», «баловством» и «выдумкой»? «В бурю живем», — сказала Варя. Она смотрит так, будто приобрела что-то очень ценное. А что приобрел ты, «старый практик» на «грешной, простой земле»? Разве не пришло к тебе огромное богатство техники и опыта, которое, конечно, и после войны останется на заводе? Да, богатство привалило невиданное. А приготовился ли ты принять его? Чем ты лично обогатился? Вспомни, как ты однажды, словно взойдя на вершину, увидел свой завод во всей его действительной, омолодившейся силе, — когда ты слушал Сталина! Теперь тебе стыдно, старый практик, трезвая, деловая натура!»
На другой день, перед обедом, у Пермякова был производственный разговор с Пластуновым, и решительно по всем вопросам оба были единодушны. Директор украдкой посматривал на Пластунова и гадал про себя: знает или не знает он о вчерашней истории? Но лицо Пластунова, желтое, с ввалившимися глазами, было непроницаемо спокойно. «Не знает!» — облегченно подумал директор. Потом, когда, обдумывая что-то, Пластунов исподлобья взглянул на него, Пермяков, весь сжавшись, решил: «Знает, все знает, Назарьев рассказал!»
Прошло два дня, и самые придирчивые наблюдения показали Пермякову, что Пластунов относится к нему попрежнему. В разговорах он спокойно соединял имена директора и его зама, а на третий день предложил собраться «на полчасика» — побеседовать об «еще большем ускорении строительства мартеновского цеха».
Михаил Васильевич даже побледнел, увидев на совещании Назарьева. Николай Петрович вошел в его служебный кабинет, совершенно так же приглаживая волосы, как и перед последним скандальным разговором. Назарьев сделал общий поклон, и хотя обычно он таким образом здоровался со всеми, Михаил Васильевич с подозрительной горечью подумал: «Всем кланяется, чтобы мне руки не подать!» Ему показалось, что Назарьев нарочно не смотрит в его сторону.
Когда Михаил Васильевич сказал, что конец декабря — вполне реальный срок для пуска нового мартеновского цеха, Назарьев добавил своим ровным голосом:
— Под новый год обновим мартены.
— Превосходно! — весело сказал Пластунов и кивнул директору и заместителю.
«Ничего не знает! — уже уверенно решил Пермяков и вдруг подумал: — А может, у него случая не было Пластунову рассказать? Вот возьмет да сейчас все и расскажет!»
Эта мысль мучила его весь день.
— Ох, Варя, — сказал он жене, горестно поматывая большой сивой головой, — расскажет Назарьев нашему Пластунову! А я уж вырос из тех годов, чтобы краснеть да глаза прятать!
— Не скажет он! — уверенно возразила Варвара Сергеевна. — И перестань ты изводиться, Мишенька, медведушко ты мой!
Она притянула его поникшую голову к своей большой теплой груди, и он устало закрыл глаза. Ох, если бы никогда не было этого проклятого разговора!