Когда умирает собиратель-коммерсант, рыночная душа — библиотеку его, как я наблюдаю, не продают. Куда она девается, неведомо. Наверное, наследники берегут ее «на черный день».
Отвратительное племя...
...Стали злоупотреблять словом «товар» в применении к книге. Книги, конечно, товар, но — только очень недавно «Анну Каренину» и, скажем, к примеру «Мертвые души» стали называть товаром заведующие магазинами, киосками и даже в библиотеках.
— Еще не прибыл товар, — говорит продавщица в книжном магазине.
— Товар ожидается завтра, — ответят вам, когда вы спросите Хемингуэя или Томаса Манна. — Не возьмете ли какой другой товар?..
— Прислали неходовой товар, — вздыхает продавец в киоске, расставляя книги на полочках. — С таким товаром плана не выполнишь...
— Вон у нас сколько товара, видите! — хвастливо обращается ко мне молодой библиотекарь — девица, только что окончившая библиотечный институт.
Еще год назад говорили КНИГИ, но никак не ТОВАР. Замена пугающая, оскорбительная.
Блокада
Город, на себя не похожий. И не то страшно, что фашисты обстреливают районы и бомбят с воздуха, — не то страшно (говорю о себе и от своего лица), что дают кусочек хлеба размером чуть больше спичечного коробка, и не страшно даже отсутствие воды и света.
Страшно другое: жизнь выбита из ритма духовного.
Нарушен ритм интеллектуальный.
Фашисты, возможно и наверное, предусмотрели и это, и даже в первую очередь.
Произошло нечто страшное с моим сознанием — я изменил себе, я предал себя самого. Я беру двадцать—тридцать книг и несу их в лавку писателей. Полученные деньги немедленно отправляю в Галич, куда эвакуировались мои жена и дочь.
Мпе жаль книг?
В том и состоит самопредательство, что книг не жаль. Психика поставлена на голову. Тоскуешь по чтению, но еще сильнее тоскуешь по всем явлениям мирного времени. Подло чувствуешь себя, когда более или менее сыт, — такие дни бывали, их можно сосчитать и вспомнить, где именно кормили тебя супом, кашей, к обеду давали сто — сто пятьдесят граммов хлеба. Это только к обеду! А у тебя оставалась «твоя пайка»...
Книг не жаль (ТОГДА — сегодня страшно жаль),— жалеешь, что мало таких книг, за которые дают побольше. Страшно вспомнить, что именно продал я первый год блокады.
Мне говорят: зато вы остались живы. Но ведь я ничего не получил за книги, что можно было бы съесть, — НИЧЕГО! Только деньги, а их не съешь, на них НИЧЕГО НЕЛЬЗЯ БЫЛО КУПИТЬ В БЛОКАДУ, - по крайней мере, в первые восемнадцать месяцев.
В мае сорок второго года к сердцу подступила тоска по чтению. Пришли белые ночи, стали выдавать хлеба по пятьсот граммов. Думалось и крепко верилось, что блокада вот-вот кончится, а там и конец воине, и пойду на вокзал встречать своих родных... Никогда раньше не читал я с таким упоением, с такой душевной радостно, соразмерной счастью... И стихи и проза заново, первобытно звучали в каждом слове, и каждое слово казалось чем-то новым, ранее неизвестным вовсе...
Заглянув, и не однажды, в лицо смерти, я принимал жизнь как незаслуженный подарок, который прибыл точно по моему адресу: ни с кем не перепутали на почто.
Еще сильное, жарче полюбил я Лермонтова, Блока, Бунина, Пастернака, Цветаеву. Читаешь волшебные, магические строфы, а фашист тем временем обстреливает мой район. Дураки, пустышки — да вам ли напугать мой интеллект? Он ведь бессмертен, он в сговоре с бессмертными, мы взаимно посещаем друг друга, а ты думаешь убить меня снарядом из своей пушки... Ну, предположим, — убьешь, по в руках моих книга, та, что живет и потом, когда потухнет мое сознание, когда ты жить но будешь, —сколько дней твоему, фашист, веку?
Это презрение к врагу с его пушкой помогало и мне, и всем нам, блокадникам, пережить страшные (страшнее ада) дни, месяцы, дни и ночи. Что касается лично меня, то книга еще и еще раз спасла меня. А сегодня я мыслю так: продавая книги, я, в сущности, расставался с оболочкой, с формой, по не с самой мыслью, которую никто и никогда не убьет. Да, жаль изданий «Академии» (в особенности жалею моего милого Анри де Ренье — маленькие томики, их было, кажется, восемнадцать, — сегодня они вовсе не попадаются в магазинах), жаль Сабашникова — он был весь... Но — мне взамен утерянного дали ощущение человека во мне, гордости за то, как и о чем я мыслил в темные дни блокады.
Талантливая русская проза свидетельствовала о неминуемости нашей победы. Русский стих подтверждал уверения своей сестры. Соединившись, они так насыщали мою душу и сердце читателя, что я забывал и о голоде и о том, что фашисты в семи километрах от моего дома...
— Хочется курить? — спросил меня Михаил Алексеевич.
Оп исхудал настолько, что казался значительно выше ростом, чем был в самом деле. Его борода поседела и поредела. Он делился со мною табаком и сахаром, а после тарелки горячей воды с реденько посыпанной крупкой и двух-трех ложек каши в стационаре Союза писателей мы тихим шагом, чтобы не растерять прибывших в наши тела калорий, необходимых для дальнейшего существования, брели но набережной в сторону Кировского моста.