Поначалу меня тоже приворожили Гаврюшкины бинты, но как услышал, что это Липа, я уже не мог оторвать от нее глаз и смотрел на нее как завороженный. До чего ж красивая! Стоит — ну как игрушечка, дотронуться боязно. Личико — будто выточенное мастером-искусником, так постарался, что и придраться не к чему: носик маленький, щечки розовенькие, бровки — черненький шнурочек. Тоненькие губки сжаты плотно, зря их в улыбку Липа не растягивает. А когда улыбается, зубки обнажаются — маленькие, реденькие, спереди щелочка, а сбоку даже золотой один сверкает. Культурная, сразу видно. И сморкается в платочек, а платочек прячет в сумочку с блестящим замочком. И разговаривает не то что наши с Козлиной, не скажет: «будя», «тута», «нехай», а все: «будет», «здесь», «пусть». И не ругается, конечно. Наши как чуть, так — «паразит», «зараза» — такие слова у них запросто слетают с языка, а эта, наверное, и не слышала ничего подобного.
Стою смотрю на нее, не шелохнусь, боюсь спугнуть видение. Мать толкнула в плечо, вывела из оцепенения:
— Беги, успокой бабушку. Скажи, что он ходит, разговаривает и есть ему можно все. — И тут же усомнилась, спросила у Гаврюшки. — Чи, можа, не все тебе можно? Што тебе хочется, кажи, сготовим и принесем.
— Да ничо не надо! Я ж здоровый, или не видишь?
— Рази увидишь? Весь забинтованный… Ладно, сынок, беги успокой бабушку.
Выписали Гаврюшку из больницы только на третий день. По такому случаю у бабушки перебывали все соседи и все родственники, даже самые дальние. Грустно смотрели на Гаврюшку, вздыхали горестно, расстраивали бабушку, которая только и знала, что вытирала набрякшие глаза. А Гаврюшка сердился, чувствовал себя неловко, еле дождался вечера и ушел с Иваном Черным «на улицу». Бабушка не пускала Гаврюшку, уговаривала остаться дома, но потом увидела, что не удержать, предупредила строго:
— На станцию не ходи! Слышишь? — Вышла за ворота, проследила, куда они пойдут. — На мосток повернули! — всплеснула она руками. — Опять на станцию подались! Ну, идол такой, мало ему досталось, ишо пошел…
Гаврюшка не стал больше дожидаться ни армии, ни заживления раны — затеял жениться.
Свадьбу играли на городской манер — тихо и спокойно, без дружки, без катанья на санях, без гармошки, без костра у ворот жениха, без венчания. Собралось застолье в доме у невесты — пришли ее и Гаврюшкины родственники, попили, поели и разошлись. Наши чувствовали себя стесненно — деревенские как-никак, старались не «чудить». Липочкины были все какие-то строгие, говорили только о делах да изредка косились на жениха с длинной ленточкой пластыря на лице.
Нашим свадьба не понравилась, шли из поселка как с похорон, обсуждали гостей, жалели Гаврюшку:
— Остался, бедненький, один там…
А когда перешли ручей и ступили на свою гагаевскую территорию, мать вдруг с какой-то отчаянной решимостью, со слезами в голосе сказала:
— Да чи мы его похоронили?! Совсем уже, во… Мы ж на свадьбе были! — Обернулась в сторону поселка, прокричала: — Братушка мой дорогой, слухай, как мы на твоей свадьбе веселимся! — Выхватила из-под шали белый платок, подскочила к Платону, накинула на него через плечо: — Платон, будешь дружком!
Платок оказался мал, не перевязать им здоровенного мужика, и тогда мать ткнула брата в бок кулаком:
— Держи концы. — А сама выскочила вперед, запела, пританцовывая:
И все развеселились вдруг, и до самого бабушкиного двора шли с песнями и танцами — пусть знают соседи: свадьба!
После женитьбы Гаврюшка стал жить на два двора. С работы он по привычке возвращался к бабушке. Умывался, переодевался и потом уже, как в гости, шел к жене.
В свободные от дежурства дни Гаврюшка чаще всего приходил на старый двор, помогал братьям по хозяйству, а к вечеру бежал в поселок к жене.
Неизвестно, долго ли Гаврюшка смог бы так жить и чем бы все это кончилось, если бы не призвали его вскоре в армию. Служить Гаврюшку увезли далеко — на Дальний Восток. Письма оттуда шли долго, а ехал он туда еще дольше. Из его письма я впервые узнал о существовании озера Ханка и до сих пор думаю: если бы не Гаврюшка, я так, наверное, и не услышал бы об этом озере…
Наша родня не оставляла Липочку без внимания, все старались «пригорнуть» ее: когда она лежала в больнице, навещали часто, если кому случалось бывать на станции или на базаре, обязательно заходили к ней, оставляли подарки. Приглашали к себе в гости, и она, что было очень приятно нашим, иногда приходила и вела себя просто, как-то легко и свободно называла свекровь мамой. А младшие Гаврюшкины братья чувствовали себя при ней скованно и после говорили:
— Дужа шустрая! И аппетит отбивает: она ж ничо не ест. Две ложечки выцедит, и все.
— И неправда, — заступалась за Липу моя мать. — Ела, хорошо ела — сама видала. И борщ, и вареники ела, и даже похвалила.
— Да скольки она там съела? У нас кошка больше ест, — морщился Иван.
— Ну, а ты хочешь, штоб как ты: налить миску борща и все слопать, да ишо деревянной ложкой. Она ж культурная.