Выпила Ленка водку до дна, остатки в потолок выплеснула и зажмурилась, будто горько ей стало. А всем видно, что это она просто так зажмурилась, чтобы не выдать себя, перетерпеть нахлынувшее что-то изнутри. Когда она открыла глаза, в них были слезы.
— У меня ж сын уже большой, — сказала она, обращаясь к Гаврюшке.
— А у меня дочь, — Гаврюшка хотел сказать это весело, легко, но голос осекся, и он засмущался, покраснел.
— Ну, вот и хорошо, сватами будете, — сказала мать примирительно.
— Ага! — обрадовалась Ленка. — Все одно породнимся! — выкрикнула она отчаянно и даже рукой рубанула. — Давай, сват, выпьем за это? Налейте нам ишо. — Подняла стакан. — И поцелуемся, как сваты? А? — И, не дожидаясь разрешения, обняла Гаврюшку, припала к его губам.
Липа позеленела, заерзала на стуле, а Ленка, ни на кого не глядя, зажала рот рукой, будто обожглась, выбежала из хаты.
Не выдержала Липа, ударила Гаврюшку по лицу ладонью, потом схватила тарелку, замахнулась. Но тарелкой ей ударить не дали, отобрали, стали уговаривать. А она плачет, вырывается, ругается скверными словами, обзывает по-разному Ленку, Гаврюшку, а заодно всех гостей и хозяев.
Гаврюшка не уговаривал Липу, он сидел смешной и растерянный, потирал щеку, сконфуженно улыбался да все повторял, будто оправдывался:
— Тю, сатана бешеная… — И неизвестно было, о ком он — то ли о Ленке, то ли о жене.
Успокоить Липу так и не удалось, вырвалась, схватила свою одежду в охапку, убежала.
Постепенно разошлись и гости. Остался один Гаврюшка, ждал, когда стемнеет, чтобы не стыдно было одному возвращаться домой.
Больше всех переживала случившееся мать: и перед людьми неудобно, и Гаврюшку жалко — как он теперь будет? Подошла к брату, спросила осторожно:
— Ну че она так?..
— Да ото ж такая, — отмахнулся он. — Как спичка. И кусачая. Из-за угла кусается, как Карпов кобель. — Помолчал, признался: — Сюда идти — поругались мы с ней…
В отчаянье мать всплеснула руками:
— О боже ж мой! Да из-за чего ж?
— Раздел требует, — сказал Гаврюшка нехотя.
— Какой раздел? Развод?
— Да нет. Долю с материного двора. Решили мы с ней свою хату построить, деньги будем копить. Ну, вот она и нашла, как устроить это дело: забирай, говорит, свою долю. А какая там доля? Половину глухой стенки вывалить, и то, наверно, много будет. Разорить только.
— И то правда, — согласилась мать. — Какая там доля… Если помогнуть — дак и так все помогнут, а делиться — только вражду наживать.
— В том-то и дело: было б из-за чего дележ тот устраивать, — горячился Гаврюшка. — С кого я там долю ту буду брать — с Ивана, с Петра, с Груньки? С матери? Што у них — хоромы? Хата да коровенка. Они мне, твоя правда, так больше помогут.
— Ну а она?
— А что она? Стоит на своем: «Хату не надо ломать, пусть деньгами выплатят». А я сказал: «О, это запросто: у них же денег — куры не клюють». Обиделась. — Гаврюшка грустно усмехнулся.
Когда стемнело, засобирался домой. Собирался медленно, нехотя. Долго застегивал шинель на все крючки, долго складывал развернутую ребятишками буденовку, долго примерял ее, будто чужую. Мать подумала, что он и в самом деле никак не совладает со шлемом, посоветовала:
— Да ты не складай его, так и надевай, на улице дождь.
— Ладно, — сказал Гаврюшка решительно, — пойду.
— Буду теперь думать: как вы там, помиритесь или нет, — вздохнула мать.
— Ничо, как-нибудь… — Он вышел на крыльцо, постоял в раздумье. Дождь шумел в оголенных деревьях, уныло журчал тоненькой струйкой, стекавшей с крыши в подставленное матерью ведро.
Гаврюшка курнул напоследок и выстрелил папиросой в темноту. Огонек, описав небольшую траекторию, погас, не долетев до земли.
Откинув воротник, не оглядываясь, Гаврюшка кивнул мне на прощанье и шагнул с крыльца. Сапоги его зачмокали в вязкой грязи.
Как ему удалось помириться с Липой, как жил всю дальнейшую жизнь Гаврюшка — я почти не знал: с тех пор Гаврюшка у нас ни разу не был, да и на свой родной двор заглядывал случайно и очень редко, и был он, по рассказам бабушки, «сумной». Гаврюшкину родню Липа перестала признавать: к себе никого не приглашала и сама ни к кому не ходила. Даже когда они с Гаврюшкой построили себе дом, никого не позвала «на потолок».
Так самый близкий, самый родной мне дядя стал чужим.
А вскоре началась война, и разметала она нас в разные стороны: кого на фронт, кого в тыл, и мы надолго потеряли друг друга из виду. После войны сделали перекличку, оказалось, нас с Гаврюшкой война пощадила: я отделался двумя ранениями на фронте и остался цел, Гаврюшку в тылу (у него была бронь) во время бомбежки слегка контузило — до сих пор на одно ухо недослышит.
Послевоенная круговерть подхватила, закружила меня: думал, на время, оказалось, уехал я из родных краев навсегда. О жизни на родине узнавал из писем матери. А писала она редко и сообщала только о самых важных, самых значительных событиях, а потому вся жизнь их послевоенная представляется мне какими-то скачками, будто вехи расставлены в зимней степи: вехи стоят, а между ними ничего нет, пустота, все заметено.