Мы сидели за столом, я смотрел на Гаврюшку и удивлялся перемене в человеке. Передо мной сидел располневший, седой старик, в котором смутно угадывался прежний Гаврюшка. Лицо его изборождено морщинами, и среди них уже еле заметны были две полоски на щеке под глазом — шрамы молодости.
— Да ты тоже уже вон седой, — заметил мне Гаврюшка в ответ на мое удивление. — Ты-то от чего поседел? Чи жизнь тяжелая? С хатой тебе чертоваться не надо — государство построило. И никто у тебя ее не отымет…
— А у тебя отымают? — подала голос мать.
— Каждый день война.
— Ну что это они придумали? Какие у них права?
— Да никаких! — сказал Гаврюшка. — Сплошной этот… шантаж. Пугают — в милицию заявят.
— Про што? — испугалась мать.
— Ну, где, мол, трубы взял, батареи. Их же в магазине не продают. Не продают, верно. Но и я ж их не украл. Купил. Шофер ехал мимо и назвался: «Нужны?» — «Нужны». Сторговались, и купил. Если б в магазине все это продавали, кто б связывался с «леваками». Все равно пугают: краденое купил. А почем я знаю, какое оно, где он взял. Может, украл, а может, на свалке подобрал. — Гаврюшка дернул меня за полу пиджака. — Ты вот продашь мне костюм, а откуда я знаю, где ты его взял. Так и это дело. Да никуда они не пойдут, на испуг берут: может, перепугаюсь да и отдам им хату. А самому потом куда идти? Они ж выживут сразу, то ж звери, хищники. За деньгами аж трусятся. Они и худые все от того, что жадные.
Говорил Гаврюшка то с гневом — со слезами на глазах, то вдруг переходил на шутливый тон, как бы подсмеивался над собой. И когда он шутил, все равно за каждым словом его слышалась большая обида на себя, глубокое раскаяние в чем-то, сознание своей вины в какой-то утрате, отчаяние от абсолютной беспомощности что-либо изменить или исправить в своей жизни…
Сидел Гаврюшка у нас недолго.
Я пошел проводить его до автобусной остановки. Мы стояли на перекрестке под фонарем, разговаривали. За все время Гаврюшка ни разу не назвал меня по имени, а все по отчеству — Кузьмич, и говорил он со мной как с равным, жаловался на своих — на зятя, на дочь, на жену. Говорил он пьяно, сбивчиво, то об одной, то о другой, то обо всех сразу, и иногда мне трудно было понять, кого он имеет в виду:
— То не так сказал, то не туда ступнул… И то не по ей, и другое не по-ихнему. Все плохие, все не такие, одни они умные, одни они красивые. И только одно это и знают. И вот как пупок — все вокруг него должно вертеться! Все!!! А на сатаны кому сдался ее пупок? У каждого свой есть, да, может, и не хуже твоего, но никто ж его так не выпирает, как она… Людей не уважает, тольки себя, тольки себя. Все думал: молодая, подрастет — поумнеет, гонор слетит. Все надеялся: с годами перемелется. А оно ни черта подобного! Как што заклали в человека с дня рождения, так оно в ем и растет всю жизнь. Попала гадость — значит, она и есть. Пока человек маленький — и гадость маленькая. Растет вместе с человеком… А то, может, и обгоняет даже, человека уже потом и не видать, а только расцвела на ем эта зараза, и все… С годами, кажуть, все проходит, перемалывается… Не, ни черта не проходит и не перемалывается!..
От Симаковых вышла женщина и, склонив голову, торопливо направилась по улице. Поравнявшись с нами, она машинально вскинула глаза и вдруг выпрямилась, заулыбалась Гаврюшке:
— Здорово, жених! Чи ты опять на нашу улицу стал ходить?
Ленка! Голос, лицо — все было ее. Но если бы она встретилась мне не здесь, ни за что не узнал бы ее и, наверное, назвал бы бабушкой.
Гаврюшка приободрился, заулыбался как-то по-юношески, отшутился:
— Дак тут же, кажуть, девок много красивых развелось.
— А не поздно вздумал до девок бегать?
— Самый раз. А потом — теперь же облегчение какое: пешком ходить не надо, автобус возит.
— То да, то да… — проговорила Ленка и побежала.
Меня она так и не узнала.
— Че ж пешки? Автобус скоро, — прокричал ей вдогонку Гаврюшка.
— Некогда мне, спешу, — засмеялась Ленка и добавила: — Пешки скорей дома буду, мне близко.
Гаврюшка проводил ее долгим взглядом, вздохнул.
— То ж невеста моя была, — сказал он и усмехнулся горько и с упреком к себе. И вдруг выругался матерно и заплакал. — Эх, жизня, твою… Если б я на ей женился, рази ж я ото жил ба так? Да никогда! Она б, жизня, всю дорогу была б в радость… А теперь шо ж?.. Она ж прошла уже, жизня?.. — спросил Гаврюшка и умолк, удивленный.
Он достал из кармана платок, тряхнул им и принялся вытирать мокрые от слез, по-стариковски подрагивающие, морщинистые щеки.
Все было хорошо до тех пор, пока его не взяли и не посадили в сумку из кожзаменителя, и не понесли. Сумка была еще новая и сильно пахла керосином, отчего его слегка подташнивало.
Последнее, что он услышал в этом доме, была короткая перебранка.
— Ну, придумал! Я в ней продукты ношу… Неужели не нашел ничего другого? — возмущалась женщина. — Испортишь сумку, а я за ней в очереди целый час стояла.