— Ну, что с тобой делать? Иди. Но только если начнешь и здесь воду мутить — выгоню. Нам и так опротивела мутная вода.
Улыбаясь, Товкач перекрестился, что означало: он будет тише воды, ниже травы. Но уже на другой день Филимон подумал, что не плохо было бы стать начальником этого отряда вместо Артема Климовича. Тут Товкач показал бы себя, а отсюда его без всяких разговоров могли бы послать председателем хотя в небольшой колхоз, если уж большой побоялись бы доверить. Сидел на дренажном плуге и все думал, как бы занять место Артема Климовича.
— Эй, Филимон Иванович! — покрикивал тракторист Фома. — Что задумались? Вы плуг углубляйте.
И Товкач углублял проклятый плуг и за день «наплужил» такие кровавые мозоли, каких сроду у него не было. «Нет, — сказал он себе, — не могу я быть рядовым. Мои руки к этому не приспособлены». Ночь он славно проспал на свежем воздухе, а утром снова должен был садиться за плуг, хоть огнем горели мозоли.
Пока Товкач наживал настоящие трудовые мозоли, желтые, твердые, блестящие — что не мозоль, то целая гора работы, вернемся, читатель, к Василинке, оставленной в степи. По правде признаться, мне жаль Василинку, а еще больше жаль ее молодые годы, без толку потраченные под крышей Филимона Товкача. Хорошего под этой крышей Василинка видела мало, а дурного для себя узнала столько, что, может, хватит на всю ее жизнь. И когда Степка назвала ее «молодым Товкачем», Василинке это было больнее всех других слов. Она не выдержала и пошла в степь. Она не знала, куда идет, знала одно — что больше никогда не вернется в Талаи, под отцовский кров. В эти дни тяжелых испытаний она убедилась, что у нее больше нет отца. И в эту ночь Василинка думала только о матери. Шла степью и разговаривала с нею: «Ты не знаешь, как мне страшно. Где-то далеко воют волки, кричат совы, а кругом степь, степь, степь… Ты спрашиваешь, куда я иду? В степь. Вот так буду идти до утра, потом до вечера, потом снова до утра, пока не упаду. А они станут пахать степь, найдут меня и напишут тебе». Так она шла, а ноги горели огнем. За все время путешествия она ни разу не разулась, ни разу не вымыла ног. И, может, оттого, что горели ноги, ей нестерпимо хотелось пить. Найти бы хоть малюсенький источник. Но никаких признаков воды она не замечала. Перед ней терялась в темноте ночи спаленная за день и теперь остывшая степь. Казалось, вот скоро конец ей, но Василинка шла, а степь не убывала. И вспомнила Василинка, как пахала эту степь, углубляла плуги и как ей казалось, что, если она всю жизнь, до глубокой старости будет углублять плуги, все равно ей не допахать эту степь до конца. Если бы ей сказали: «Тебе, Василинка, надо допахать вон до тех пор», — она бы не убежала, она честно выстояла бы что ей положено. «Хотя бы дождь», — смотрела Василинка на безоблачное небо. Напилась бы дождя. Но дождя ничто не предвещало. Василинка увидала звезду и пошла на эту звезду. Куда-нибудь она ее выведет. Но вдруг эта последняя звездочка погасла…
Очнулась Василинка в чьих-то теплых руках. «Воды», — попросила она. Руки не могли подать ей воды, но крепко обняли ее. Это были маленькие, сильные, трудолюбивые Степкины руки…
Товкачам в Талаи пришло письмо. Отрекалась их родная дочка Василинка. Она писала: «Я отрекаюсь от вас, я больше никогда не переступлю порога вашего дома. Тяжко мне вспоминать ваш дом, тяжко вспоминать и вас, отец. Вы сами живете не так, как люди, и меня не научили, как надо жить на свете. Этому меня учит другой человек. А вы, отец, не мучьте маму и забудьте обо мне. Я больше не ваша, не ищите меня, все равно не найдете. Обнимаю маму. Василинка». Больше ничего в письме не было. Товкач порвал дочкино послание и бросил в печь, которую как раз топила Настя. Настя выхватила из огня только несколько клочков и спрятала их у сердца.
— Паскуда, — сказал Товкач, — от родного отца отреклась. Жди от нее добра. Вот, Настя, каковы детки. Корми их, воспитывай, а они на тебя плюнут под старость. Надо было удушить ее, пока маленькой была.
— Каковы родители, таковы и дети, — простонала Настя, обливаясь тихими горькими слезами.
А Товкач не плакал. Он надел капелюх и вышел из хаты. В нем тоже клокотало отчаяние, и он не знал, чем унять его. Пошел в Замысловичи, к Громскому. Тот как раз собирался в дорогу. Тодось Сечка уже ждал его у конторы. Товкач отозвал Громского в сторону, прошептал:
— Нашлась.
Громский ничего на это не ответил Товкачу, сел в машину и поехал: мол, теперь мне это все равно. По крайней мере, так его понял Товкач. «И этот от меня отказался», — раздумывал Товкач, возвращаясь в Талаи. Вот то место, где он встретил Василинку, откуда в последний раз проводил на станцию. Остановился, заскрежетал зубами: «Убить бы ее тогда, и не было бы никаких хлопот… Нет, удушить, вот этими руками удушить и схоронить от всего света». Пришел домой. Настя голосила, и он сказал ей:
— Замолчи!
Настя продолжала голосить, и он швырнул ее на середину хаты. Она умолкла, больше не стонала и не плакала.