— Но ведь людям даете. Лаврущенки построились? Построились. Разве им ничего не дали из колхоза? Дали.
— Даем тем, кто заслуживает. У Лаврущенко большая семья — и все работают.
— А у меня маленькая?
— У Лаврущенко отец не вернулся с фронта.
— А наш вернулся, да?
Дробаха почернел лицом, маленькие его глаза сделались еще меньше, стали похожи на два дула.
— Ты мне допрос не устраивай!
— Нет, вы скажите: наш вернулся, а? — наступала Ганка, и в ее голосе слышались слезы. — Вы скажите!
— Ты, женщина, один день на поле, а два — в своем огороде копаешься.
— А наш вернулся, а?
Дробаха встал из-за стола, сжал зубы так, что желваки выступили.
— Так мне прямо под открытым небом жить или как? — наседала Ганка.
— А это уже не мое дело!
В тот же вечер прибежал заплаканный Толик и сказал, что объездчик забрал их гусей, которые забрели в горох, и запер их в колхозном курятнике за прудом. Ганка от этой новости чуть не сгорела — ну, разве ж она для того держит гусей, чтоб их забирали, разве для того она посылает Толика, чтоб он не гусей пас, а гонял с ребятами? Толик, чувствуя свою вину, только всхлипывал.
Что было делать матери? Юбку в руку — и айда. Возле курятника как раз и встретила объездчика, дядьку Македона.
— Где мои гуси?
— Вон где твои гуси, — мягким и нежным, почти женским голосом ответил Македон. — Снялись и полетели!
— Выпускай моих гусей, — сказала Ганка: ей было не до шуток.
— А гуси уже не твои, — ласково пояснил Македон.
— Чьи же они? Уж не твои ли?
— Колхозные. Пасутся в артельном горохе, — значит, артельные. А хочешь себе вернуть — плати за потраву. Трояк за каждый клюв. Сколько их имеешь? Двенадцать? Выкладывай тридцать шесть рублей.
— Откуда у меня деньги? Дядька Македон, не доводи меня до греха. Ребенок отвернулся — они и забрались. Разве углядишь?
— Дробаха сказал, что без штрафа нельзя.
— Пусть Дробаха оштрафует свою свинью, что морковку съела. Не оштрафовал?!
— Не мое дело, — промямлил Македон.
Села Ганка под курятником, обхватила голову руками. Уже стемнело. Македон вертелся поблизости, а потом сказал:
— Конечно, для тебя это большие деньги. Но председатель… Я пойду, а ты посиди еще немножко, а потом сама и выпусти гусей. Скажешь, что я не знал, что ты сама все…
— Так бы давно, Македон…
— Да разве я кому враг? Но с меня ведь спросят. Коли что — сама будешь отвечать.
— Да уж отвечу, пусть только спросят.
Пригнала гусей домой уже где-то к ночи. Дети сидели на пороге, ждали. Толик радостно засмеялся, и в голосе его задрожали невыплаканные слезы.
— Завтра будете пасти все вместе. За пруд к гороху не гоните, держите возле хаты. Слышал, Иван?
Только поужинали, только дети улеглись и заснули, — мимо хаты будто кто-то протопал. Совсем тихо отозвалась земля, но Ганка услышала. Кто бы это в такую пору? Поднялась на локте, прислушалась. О, по стеклу царапнуло: никак просится кто-то. Оделась быстренько — и в сени.
— Кто там?
— Открой, Ганка, дело есть к тебе срочное.
— Кто?
— Ну, что ж, не узнала? Это я, Македон.
И правда Македон, как это она сразу по голосу не угадала? Неужели пришел гусей назад забирать? Но ведь сам наказывал, чтоб выпустила, когда он отойдет.
— Какая хвороба принесла тебя, Македон? — спросила, отпирая дверь.
— Да не хвороба, Ганка, не хвороба… Может, пустишь в хату, там и поговорили бы.
— Дети спят, говори тут.
— Можно и тут… Полагалось бы четвертинку за такое дело, а?
Полегчало Ганке. Полагалось бы, а почему бы и нет. Нужно было самой пригласить, но Македон не без ума, догадался. В сенях и угостила его. И старого сала отрезала, в палец, и корочку дала.
— Объездчиком служить — дело сложное, — сказал Македон. — Тут никому не угодишь, даже самому себе.
— Да себе уже как-то угождаешь, — кинула Ганка.
— А кто себе враг? Таких теперь нет…
Македон в темноте хрустел луковицей. Ганке показалось, что он улыбается, — и у нее на душе немного рассвело, потеплело.
— Мое дело какое? — чувствуя, что развязывается язык, все быстрее и быстрее, аж захлебываясь, говорил Македон. — Мое дело — иметь голову на плечах. Не до всех одинаковый подход у меня.
— Почему же?
— Такая жизнь, Ганка… А ты все одна и одна. Еще и не старая, наверно…
— Куда уже я гожусь…
— Э-э, Ганка, не скажи. Или я не вижу.
— Что ты видишь, Македон?
— А вот и вижу. Вижу, что не такая уж ты старая.
— Ха-ха! — сдерживала неожиданный смех.
— Думаешь, если молоденькая, так уже и хороша? Где там! Знаю. У зелененькой понятия никакого, а без понятия нельзя.
— А почему?
— Потому что такая жизнь, Ганка.
— Почему ж она такая?
— Откуда мне знать? Люди сделали…
— А мы кто?
— Откуда мне знать?.. Слушай, что скажу…
— Да иди уже, а то кто-нибудь увидит или услышит. Вон Тодос и Мартоха только и ждут, как бы мне насолить… Ой! И чего ты рукам волю даешь? Ха-ха! Перестань, Македон…
В это время скрипнула дверь, и тоненький Санин голос спросил:
— Мама, кто вас душит?
— Такое придумаешь, — сказала Ганка, заслоняя Македона. — Никто никого не душит, бог с тобой.
— А почему вы в сенях?
— Душно мне стало, вот и вышла освежиться. Иди спать, я сейчас приду.
— А с кем это вы говорили?