Он молча прошёл в сени, перед тяжёлыми, обитыми войлоком дверями постоял, собирая в душе растекавшуюся смелость, со двора услышал блеющий смешок Устиньи. «Рады», — подумал Охотников, несоразмерно мощным рывком открывая дверь. Она, торовато смазанная на петлицах, широко распахнулась, так что Михаил Григорьевич на секунду-другую потерял равновесие, завалился на правый бок. С упёртым в пол взглядом вошёл в горницу. За столом сидели, обедая, Иван Александрович, Марья Васильевна и Семён. Елены не было. Все вытянулись, пронзительно и растерянно посмотрели на вошедшего.
— Здорово поживаете, — произнёс Михаил Григорьевич, смахивая с головы шапку, накладывая крестное знамение и кланяясь. Хотел было сказать «сродственнички» или ещё как-то тепло обратиться, но ком в душе давил чувства.
Все промолчали, только серый, обветшавший Семён вроде как кашлянул на полвздохе. Иван Александрович стал шумно хлебать горячий рассольник, устремив взор в столешницу. Марья Васильевна красными глазами молча смотрела на свата. Семён принаклонился и снова, показалось, кашлянул.
— Тама она, — махнул головой на двери второй горницы хозяин, отбрасывая ложку, но не поднимая глаз. — Брезгат, вишь ли, откушать с нами. Эх, Михайла, знать бы ране, что она такая… — Старик скрипнул большими желтоватыми от табака зубами: — …сучка.
— Батя!
— Замолчь! — вскинулся старик, опрокидывая на пол пустую металлическую кружку. — Брюхата от кого? От кого, спрашиваю?! Наследничка ждёшь? Получишь к вёсне! Получишь всё за свою дурость, слепокурый пентюх!
— Что с ней? — спросил Михаил Григорьевич, разжимая губы.
— Знахарка прикатывала… люди-то добрые нам всё обсказали, — ответила Марья Васильевна, прикладывая к глазам платок. — Она, то есть дочка-то твоя, хотела вытравить дитя… ужасть-то какая! Чёй-то деется в мире? Совсем люди посходили с ума. Где-то на войне убивают друг дружку почём зря и тута — не легче! Спятил мир! Ох, ох!.. Мы воспрепятствовали. Не отпустили… скрутили… Вот, держим тепере взаперти. Ты — отец… решай, а нам не надобно такой невестки.
— Мать! — встал Семён.
— Чё мать?! Мать — она и пред Господом мать. А еёному отцу правду баю — змею вырастил.
Старик вышел во двор, пьяно покачивался. Закричал с крыльца на работников, матерился.
— Что ж, так тому и бывать, — сказал Охотников и подошёл к закрытой двери. — Елена, выходь — айда домой. — Но — не сразу заметил — в ушко щеколды был вставлен штырь. Вынул его, толкнул дверные створки, не взглянул на дочь. Она сидела с сухими глазами у тёмного окна, у которого были закрыты ставни. На столе горела свеча. Её пламя от потока свежего воздуха вздрогнуло, наклонилось и уже горело дрожа и стелясь. — Собирайся.
Отец за руку вёл дочь по улице, по самой её серёдке, не пытаясь как-то утаиться, стать менее замеченным на обочине ли, вдоль заплотов ли, в безлюдном, узком заулке ли. Не хотел Охотников попадать в свой дом и через калитку огорода, со стороны леса. Из ворот, в окна, в щели заплотов смотрел настороженный, насмешливый, чего-то особенного ожидающий погожский люд. Шептались, тыкали пальцем. Михаил Григорьевич держал голову прямо, но плечи не выдерживали, будто бы на них давили, — как-то сами собой сминались. Возле ворот родного дома сказал дочери, снова не взглянув на неё и полвзглядом:
— Стой тута.
Из дома вышла жена, позвала к обеду. Он о чём-то пошептался с Полиной Марковной, и та искромётно взглянула на Елену, уткнула лицо в платок, скрылась в сенях. Михаил Григорьевич вывел лошадей на дорогу, коротко махнул Елене головой. Она стояла с опущенными глазами, но было ясно, что чуяла каждый шаг, каждое маломальское движение отца. Послушно опустилась на колени в ворох соломы, запахнулась по грудь тулупом. Отец огрел лошадей бичом, и они с места взяли ходким сердитым намётом. Простоволосой выбежала со двора Любовь Евстафьевна, закричала отчаянно, бесполезно:
— Сыно-о-ок!
Но лошади с дровнями уже влетели в проулок, с треском задели соседский заплот. Въехали, словно бы ворвались, в лес, на укатанную, окаймлённую высокими сугробами колею. Округа была однообразно белой, холодной, затаённо-тихой. Небо густело, солнца не было видно. Путь преграждали тяжёлые разлапистые тени елей и сосен. Всю дорогу отец погонял лошадей, хотя и без того шли они ладно, послушно. Тонко, певуче скрежетали о накатанный снег полозья, глухо взванивала сбруя, кашляюще скрипели дровни. Глаза Елены были закрыты. Ни слова отец и дочь не сказали друг другу.
Остановил он лошадей возле заимки Пахома Старикова, который жил теперь здесь с рябой, полнотелой женой Серафимой. Михаил Григорьевич не вошёл в избу, а накоротке и суховато пошептался с заспанным Пахомом.
Напоследок отец сказал дочери, сжимая в больших смуглых ладонях плетёную кожаную ручку бича:
— Рожай. — Помолчал, добавил: — Всё от Бога.
Пахом и Серафима пугливо подглядывали в окно, скрываясь занавеской.