Кто мог быть этим противником? Только Наполеон.
Но что значило его обещание отказаться от власти на другой же день после победы, даже если бы ее одержали?
Поставив вопрос, приходится на него отвечать.
Победитель при Ватерлоо, он не подписывает мира; победитель в окрестностях Парижа, по возвращении поселился бы в Тюильри. Это было очевидно.
Фуше, который был весьма предусмотрителен и вместе с тем полон эгоистического честолюбия, держал в своих руках все нити этих усложненных интриг. Он, как часовой, стоял перед троном Франции, готовый пропустить того, кто больше даст. Он был убежден, и не без основания, что Наполеон – несомненное препятствие для мира. Будучи, кроме того, с марта в изгнании из Европы и не искупив этого остракизма победой, он потерял свое место в совете королей. Кто же имел право говорить от имени Франции и требовать, чтобы его слушали? Наполеон II – герцог Рейхштадтский, который был только дитем – пленником, под опекой неуважаемой матери? Нет Наполеона, и он не существует.
Герцог Орлеанский? Зачем прельщать младшего и приготовлять ему подобный апофеоз?
Дилемма разрешалась очень просто. Или Наполеон и война, или мир и Бурбоны.
Из этих двух решений – за первое был народ, возбужденный ненавистью к чужеземцам, страхом нашествия. В другом соединялись все действительные интересы, все честолюбия, которые устали ждать, все подлые чувства под маской благоразумия.
Палаты, законодательный корпус, сенат, сторонники средней олигархии прежде всего боялись внезапного восстановления самодержавия со всем зверством Брюмера. Сопротивляясь сентиментальности, не способные ни к какому проявлению мужества, ни к какой серьезной ответственности, зная отечество в опасности, они волновались, проводили время в праздных речах, в которых прорывалось иногда коварство, внушенное Фуше.
По отношению к Наполеону создавалось повсюду эхо все той же песни с припевом: отречение!
Елисейские поля были окружены водоворотом черни; толпа звала, кланялась своему спасителю, который не мог иногда устоять от удовольствия показаться на террасе.
Ему приходило на ум воспользоваться этой недисциплинированной силой, которой он всегда так страшился, которую он называл дикой – la sauvagerie des multitudes. Его удержала скорее гордость, чем разум.
Кто-то сказал то, чего он боялся: «Император – свобода!»
Нерешительный, стоя на дыбах, он подписал свое отречение.
25-го ему сообщили, что так как он более не монарх, то должен покинуть Париж, где присутствие его вносит беспокойство и волнение, и человек, который три месяца назад при въезде в Париж был предметом восторженной овации, должен был быстро выехать в карете, втихомолку, в сопровождении жалкого конвоя и закончить таким образом последнюю стадию своей величественной одиссеи.
Отныне всемогущим властелином был Фуше. Массена, как выразился Ламартин, «был теперь скромен из-за всех своих прежних дерзостей», потерял веру и в себя, и во Францию.
Даву находился в повиновении у Фуше и дрожал от страха, когда порой чувствовал в душе проблески героизма.
Блюхер с пруссаками накинулся на Париж. Он клялся отмстить за королеву прусскую.
Старому воину захотелось быть рыцарем. Ненависть в нем сочеталась с галантностью. Веллингтон, более холодный, перенеся поражение при Ватерлоо, следовал за ним слишком издалека с точки зрения стратегической. Наброситься на одинокого Блюхера, уничтожить его и дождаться запоздалого Веллингтона было планом доступным даже для среднего ума при запасе энергии, а главное, патриотизма.
На это, однако, никто не решался.
Блюхер был недалеко от Компьеня, в Крейле. 29-го он был в Гонессе.
Пушка гремела в долине Сен-Дени.
Парижане прислушивались со страхом к этому мрачному тяжелому гулу, напоминавшему им бедствия 1814 года.
Наполеон был еще в Мальмезоне с несколькими преданными ему людьми.
Генерал Бокер, честный человек, являлся одновременно и защитником, и стражем, тюремным стражем, потому что Фуше не решался дать ему полной свободы.
29-го Наполеон выехал из Мальмезона.
1 июля он ночевал в Туре по дороге в Рошфор, где его ожидали англичане. Как раз в этот же самый день, 1 июля, по дороге из Сен-Жермена в Версаль мчалась почтовая карета, запряженная четырьмя сильными першеронами.
Ямщики, которым, вероятно, было заплачено по-царски, хлестали беспощадно лошадей, которые, все в пене, звенели колокольчиками. Было около семи часов вечера.
Весь день небо заволакивало тучами, и теперь в воздухе чувствовалась тяжесть приближавшейся грозы.
По временам сверкали зарницы.
В карете сидело четверо.
Маркиза де Люсьен, господа Маларвики, отец и сын, сын красивый малый, слегка фатоватый, в милости при дворе, кандидат на всякие успехи; отец в данное время дипломат и переводчик де Витроля, которого Фуше выпустил на свободу, и, наконец, статист – ничтожнейший аббат Блаш, которого пригласили с собой из любезности по дороге при выезде из Сен-Жермена.
Поднимались в гору в Марли, гора была крутая, и, несмотря на усилия, лошади замедляли шаг.
Месье де Маларвик, желая блеснуть умом своего сына, задавал ему вопросы, на которые он знал заранее ответы.