— Плакал. Жалко его было. Я ж его любил. Ходил ночью по квартире, пил водяру и плакал, — Роки усмехнулся, в усмешке была горечь. — Хотел в морду дать им всем. За него. Представлял, как он стоит в грохочущем метро, зажатый в угол их потными телами, и открывает рот, как рыба на берегу: он же был бледный длинноволосый урод, собиравший на себя все недружелюбие вагона. Его же ненавидели, стоило ему появиться на улице. Все поголовно. Он думал, что это внезапное удушье в метро — симптом начинающейся астмы, а астма есть предвестник близкой смерти, но я с ним не соглашался: нес что-то в ответ. Говорил, что его организм реагирует так на отсутствие воздуха в стране. Социальное удушье он воспринимал как физическое. Так я думал. Он слушал меня, улыбался — у него была такая улыбочка, он иронически кривил губы в улыбке, но с мрачными глазами, а потом ответил то ли серьезно, то ли дурачась: «Ну да, ты, пожалуй, прав, Роки! Это дело надо запить портвейнчиком, заесть седуксенчиком…» Это у него была такая присказка. И седуксен в кармане…. Всегда у него была початая упаковка. Он не просто глотал, он с понтом глотал.
— То есть?
— А так. С понтом. Ты что, не знаешь, как это, с понтом? Вытаскивал таблетку и с многозначительным мрачным видом отправлял в рот. Он не клал таблетки на язык, а забрасывал их в разинутый рот. Делал это с небрежным шиком человека, который умеет глотать огонь, стекло и гвозди. Совершал такое резкое движение, — Роки Ролл сделал резкое движение кистью, как будто подбрасывал вверх мячик, — и таблетка, описав пологую траекторию, исчезает во рту. Вслед затем брал бутылку портвейна и запивал, причем голову назад откидывал с гримасой страдания. Кривило его всего прямо-таки от нашего вкуснейшего портвейна! В паузах на репетициях мы ели огромные бутерброды, которые называли трелобитами, из одного батона за тринадцать копеек, разрезанного вдоль, выходило два таких трелобита, и пили вкруговую портвейн, и Мираж все это время глотал свои маленькие розовые таблетки.
— Слушай, Роки, — сказал я ему. — У меня в голове прошлое двоится, и это, поверь, не от коньяка. Я всегда знал, что вы шизофреники, но все же я ожидал более внятного рассказа о распаде Final Melody. Я понимаю, почему вы там торчали, в этом бункере, но все-таки хочу спросить тебя: чего же вы там торчали, придурки вы этакие?
— А куда было деться?
— Почему концертов не давали?
— Выйти-то было некуда. Вокруг было безвоздушное пространство, Советский Союз, ты что, забыл?
— Это не ответ. В том, что ты называешь безвоздушным пространством, какая-то жизнь существовала все-таки. Underground шумел.
— Какая жизнь, друг, ты очумел? — удивился он и он посмотрел на меня через стол, как на больного. — Все забыл?
— Шестидесятники там резвились со своими бульдозерными выставками, — сказал я. — «Машина Времени» играла. Что-то было все-таки. Подполье какое-то.
— Шестидесятники, ну да, их хлебом не корми, а только дай взяться за руки, чтоб не пропасть по одиночке… — рассеянно сказал он. — Что касается «Машины», то ты бы ещё про хор Пятницкого сказал. Он тоже пел. И тоже чушь.
— Хрен с хором, Роки. Ты не ответил.
— Ответа нет. Наверное, Мираж так понимал рок-н-ролл.
— Как он его понимал, скажи, я хочу знать! Я действительно очень хотел знать, как гитарист, резавший себе вены в приступах мазохизма, понимал рок. Он что-то знал о нем, что-то такое, чего не знал больше никто. Рок, rock, короткое слово, вмещающее в себя столько боли, столько крови, столько молодости, столько прошлого. Рок, шизофрения, гитарный напор, вкус портвейна, Гиллан, поющий Христа, Байрон, поющий
— Не знаю. Мы об этом с ним никогда не говорили. Он его понимал в классическом стиле.
— То есть?
— Ну, как Мориссон, Джоплин, как Хэндрикс, как наширявшийся алкоголик Томми Болин… кто там ещё есть из покойников? Покойники хорошо понимают рок. Как способ самоуничтожения. Иначе музыки не получалось. Да и вообще музыка тут не при чем. Тут что-то другое.
— Да, другое, — я понимал его. Он шел тем же путем, что и я: пытался понять, что это такое было с нами в те годы, когда мы дышали не воздухом, а звуком. Что за наваждение. Что за помешательство. Что-то такое, после чего вся последующая жизнь казалась пресной и скучной — даже если приходилось возить миллион долларов в чемодане. — Скажи,
— Это как боль, от которой человек кричит. Но крик — не болезнь. Так и музыка — она только крик, а болезнь называется по другому. Я вообще-то плохой философ.
— Запереться в бункере, глотать седуксен и играть музыку перед пустым залом — в этой картинке есть что-то завораживающее. Это и есть рок, да?