Грустным был Шухер. Вся скорбь его маленького, истерзанного, гонимого народа сконцентрировалась в нем. Он знал, что все – суета сует, а служить – надо! Грустно, но надо. Весь облик Шухера был сама скорбь, стена плача. Его плешивая голова с рябыми пятнышками вечно клонилась вниз, ее тянул вниз длинный и одновременно толстый нос, исключительный нос, похожий на хоботок муравьеда. На конце хоботка росли несколько седых волосков, которые Шухер, видимо, берег; все эти годы Костя их наблюдал, их было три, всегда три, на том же самом месте. Этим носом Шухер все время шмыгал и вытирал его, кажется, одним и тем же огромным клетчатым платком. И глаза у Шухера все время слезились, не иначе – от грусти. Им обоим этот артист-призывник был так же приятен, как застрявший в горле плавник ерша; их бы воля, Замышляк и Шухер послали бы его служить завтра, без права попрощаться с друзьями, в стройбат, куда-нибудь на север Якутии, лет на двадцать пять, чтобы он там в вечной мерзлоте чего-нибудь копал и копал; пока не околеет, сволочь, но… пока не получалось. Не получилось и этой осенью, директор добился еще одной, на этот раз последней отсрочки, и Кока об этом вчера узнал по телефону. Поэтому назавтра собирался вылезать из своего логова и Тихомирову об этом сообщил.
Пока Тихомиров рассказывал Тоне про военкомат, она смеялась и не верила Тихомирову, что такое бывает, что такая опереточно-зловещая пара может существовать, ну, порознь – это еще ладно, это бы не так удивляло: ну Шухер себе и Шухер, и Замышляк тоже, разные ведь фамилии бывают, но вместе…
– Да бывает еще и похлеще, – говорил Володя, – бывают, знаешь,
Тоня быстро обучалась в театральном институте, и в чем смысл каламбура – уже понимала, поэтому хохотала над Тихомировской историей до слез. Она уже выпила немного вина, и Тихомиров был такой милый, забавный, если даже и врет, то как остроумно. И тревоги куда-то отступили, растаяли, и в ресторане было так тепло и уютно, и вообще все оказалось гораздо проще, чем она себе воображала.
– Коку жалко, – вздохнула Тоня, – сколько ж он натерпелся от этого Шухера и этого Замышляка. – Она опять засмеялась. – Все-таки у нас, у девушек, перед вами хоть одно преимущество, но есть: нас в армию не берут, если только сами не захотим.
По сценарию
– Слушай, – говорил Тоне Тихомиров, – завтра он из подполья выходит, я знаю точно, они за ним гоняться перестали, и завтра он пойдет утром закрывать больничный, а потом – в театр. Репетиция у них в одиннадцать, а он часов в двенадцать подойдет. Где он сейчас, я не знаю, – врал Володя, – он никому свое убежище не открывает, но вчера он мне звонил, поэтому я в курсе. Тебе в этом театре светиться необязательно, согласна? Ты же не жена ему. Пока, во всяком случае… – неаккуратно шутил Тихомиров, а Тоня смущалась так трогательно и по-детски, что он чувствовал себя чуточку подлецом: обнадежил девушку почем зря, ведь у таких, как она, – где любовь, там и брак.
– Коку тоже раздражать не стоит, вернее – компрометировать: к нему ведь девушки в театр не ходят, понимаешь, – продолжал он врать, глядя на Тоню прозрачными и чистыми глазами. – Поэтому заходить внутрь тебе не надо. Мы с тобой вот что сделаем: завтра утром, перед их репетицией, подъедем к театру, я тебя подвезу; ты перед этим напишешь ему, что будешь ждать его там-то и во столько-то, и передашь эту записочку кому-нибудь, кто пойдет на репетицию, годится?