Когда я вместе с другими верующими прошла в теплый мрак, в тяжелый от ладана воздух, Томми пошевелился у меня на руках, но не проснулся. В тусклом свете мерцали библейские сцены. Сзади доносился негромкий говор прихожан, а спереди по-латыни бормотали стоявшие к нам спинами священники. Они молились, как, возможно, молился святой Августин, и эта нить связывала меня и моего ребенка с каждым верующим в истории — она тянулась к самим страстям Христовым.
Мне было совершенно все равно, как молились другие люди — какими словами, в комнате, в поле или на улице. Пусть говорят с Богом как умеют. Для меня же слово Божье здесь. И когда я произносила знакомые слова
Священный трепет, надежда вопреки надежде оставались во мне и когда я с малышом вернулась в дом. Томми, просыпаясь, начал потирать глаза покрасневшими от мороза кулачками. Кормилица встретила меня таинственной улыбкой.
— А вы пойдете со мной, молодой человек. — Она взяла его на руки.
У слуги, пошедшего за ними на кухню, на губах тоже играла легкая улыбка. Освежившись после трудового дня, Джон стоял у окна в спальне и ждал. Я остановилась в дверях и посмотрела на него. Я не ожидала его так рано. Наша спальня. Кровать, усыпанная весенними цветами. У камина ванна, из которой идет пар, наполняя комнату запахом лавандового масла. В воде лепестки. Кровать застелена белым вышитым бельем. Джон игриво, с надеждой улыбался:
— Это мой сюрприз.
Он явно рассчитывал вместе со мной принять ванну, затем любить меня и, обнявшись, уснуть в чистой весенней пене из белого кружева. Облако священного трепета, с которым я вошла в дом, испарилось, и меня накрыла темная туча гнева.
На улицах еще не рассеялся дым, не смели пепел, не выветрился запах человеческой плоти — Джон не мог не знать о сожжении. Так вот что означала многозначительная улыбка кормилицы. Она видела, как слуги часами носили ведра с водой, пытаясь не шуметь и не выдать секрет. А секрет заключался в том, что хозяин собирался взять свою послушную жену. Теперь они все хихикали на кухне, представляя, как он набросится на меня и подомнет под себя. А по улицам в это время тащили сгоревшее тело Джеймса Бейнема и подметали обуглившийся хворост, который ветер поднимал у госпиталя Святого Варфоломея.
— Я не просила. — Я оцепенела. — Напрасно старались. Я не хочу ванну. Слишком устала. — Я отвернулась и, уже стоя на лестнице, добавила: — Знаешь, я ходила смотреть казнь.
Он резко побледнел. Повторил беззвучно, одними губами:
— Ты ходила?
Я стояла на лестнице и ждала, что он сделает. Молчание длилось очень долго. Мне казалось, оно никогда не кончится. Вдруг пронеслось что-то темное, и он схватил меня, прижал к себе как ребенка, покрывая поцелуями голову, которую я упрямо отворачивала.
— Бедная девочка! Бедная девочка! — только бормотал он.
Как будто, если он меня утешит, я приму все как должное. Как будто я поцарапала коленку! Его поведение словно гипнотизировало меня. И только когда он беспомощно, мучительно прошептал: «Мне так жаль. Это, наверное, было ужасно. Я так не хотел, чтобы ты знала. Я так не хотел, чтобы ты расстраивалась», — я нашла в себе силы оттолкнуть его.
— Я расстроилась потому, что от меня скрывают правду. — Я холодно высвободилась, сделала шаг назад и посмотрела ему в глаза. Я не нуждалась в его сочувствии. Наконец он понял — я его обвиняю. Мне показалось, Джон все время знал, что так и выйдет. Он опустил глаза. — Я должна была знать. Ты должен был мне сказать.
Он широко развел руками.