— Как же я мог тебе сказать? — умоляюще спросил он, глядя мне в лицо, но не прямо в глаза. — Ты такая хрупкая… Ты только что стала опять прежней… Мы только начали… — Он остановился, перевел дыхание, опять попытался заговорить. Смятение охватило его. — И потом, что я должен был тебе сказать? Неужели мне нужно было уговорить тебя себя помучить?
— А какой смысл жить во лжи? — отрезала я. — Человека, которого мы знали, привязали цепями к столбу и подожгли. Перед тем как зажгли огонь, он сказал, что умирает из-за отца. — Джон испуганно вскинул глаза, перекрестился и уронил руки. Они безвольно повисли вдоль тела. Опять наступило молчание. — Он ходил с тобой по Челси, — жестоко продолжала я, пытаясь добиться от него ответа. Я почти кричала, но мне было все равно: пусть слуги слышат. — Ты этого не помнишь? Он верил в то же, во что верит доктор Батс. В этом все его преступление. За это отец убил его. Ты прекрасно это знаешь. Как же ты можешь делать вид, что ничего не случилось? Как ты можешь приходить домой и устраивать ванну?
Он зашикал на меня, затащил обратно в спальню и закрыл дверь.
— Послушай меня, — неожиданно твердо сказал он. — Выслушай меня наконец. Мы уже говорили об этом, и тебе известно мое мнение. Я считаю — все кошмары внешнего мира нельзя впускать в личную жизнь. Я не знаю, что говорить или даже думать о казни. Или о Море, коли уж о нем зашла речь. Но мне и не нужно об этом говорить и думать. Я врач. Я мужчина, у которого есть жена и ребенок. Я люблю их и хочу любить всю жизнь. Вот все, что мне нужно знать. Вот почему я велел поставить ванну. Я хочу показать тебе свою любовь, хочу быть с тобой и оставить жестокость мира за входной дверью. Все остальное не важно, если мы есть друг у друга, если можем сделать друг друга счастливыми…
Он бросал на меня умоляющие взгляды и словно надеялся, что я с ним соглашусь. Я не дала ему закончить.
— Не можем. Без правды.
Я вышла из комнаты, спустилась но лестнице и отправилась в сад посмотреть на заход солнца. Спорить дальше было ни к чему. Я могла повторять «Неужели ты не понимаешь?» до потери голоса — он бы все равно не понял. И самое главное, кажется, было уже не прошлое Джона с нагромождением отброшенных масок, не моя неуверенность в том, кто же он на самом деле, не мои опасения, что у него еще есть в запасе секреты. Самое главное заключалось в том, что все люди с лицом Джона были глупы, полагая, будто подожженный вполне конкретными людьми костер можно смыть ванной с добавлением лаванды.
И все-таки я надеялась, что он пойдет за мной. Напрасно. Когда я на цыпочках вернулась в спальню, вода в ванной уже остыла. Поднос с винным напитком и сливками нетронутым стоял под дверью, а Джона не было. Вероятно, он ушел спать в другую комнату.
В сумрачном свете я вытащила из-под кровати свой сундучок с лекарствами. Мне предстояло сделать два дела. Прежде всего я достала бутылочку с болотной мятой и приготовила дозу, вызывающую месячное кровотечение. Я проглотила горькую маслянистую настойку и плотно сжала губы. Я не хотела последствий нашей вчерашней любви. Не хотела чувствовать, как во мне растет его ребенок. Я ошибалась, думая, что мы можем найти общий язык. Затем, засунув руку в отделение, где хранились нож и веревка мастера Ганса, я вытащила его письмо, написанное много месяцев назад.
Я вспомнила о нем, когда стояла во мраке церкви. Милые, свежие, летние воспоминания. Не столько то, как мастер Ганс в саду обнимает меня сильными руками и пытается поцеловать, сколько его руки, в том же саду ударом ножа перерезавшие веревки узника. Руки, высвободившие человека, стали лучом света. Мне бы это и в голову не пришло. Только потом я поняла, что могла устроить побег сама. Мне нравилось думать о том, как он это сделал, а не о морально павшем муже, развлекающемся в спальне ароматными травами. Возможно, Джона нельзя винить за прошлое, которое сделало бы труса из кого угодно. Но я больше не могла уважать его. Мастер Ганс по крайней мере оказался смелым человеком. Самое время ответить на его письмо.
Глава 15
— Вы помните, — начал Ганс Гольбейн, глядя на холст, — что писали в своей первой книге, которую иллюстрировали мы с Прози? — Эразм терпеливо сидел, развернувшись в три четверти к художнику и, не двигаясь, смотрел влево на падавший из окна бледный свет в ожидании, пока Гольбейн подыщет слова. — «…Смешно, когда ученые прославляют друг друга, присваивая себе имена великих древних»?
Эразм едва заметно кивнул и что-то пробормотал. Он еще больше похудел, думал Гольбейн, и боль заставляет его чуть не корчиться на стуле. Он покорно пытается не шевелиться, но сидеть неподвижно ему не под силу. Гольбейн оценил уважение старика к требованиям его искусства, его тронуло смирение мыслителя. Чудо, что он вообще еще жив. (Сам он лишь усмехнулся на свою невесомость: «Глупые врачи прописали мне пилюли, выводящие желчь, и я, глупец, принимал их. Надежнее всего послать всех докторов к черту и вручить себя Христу; тогда выздоровеешь во мгновение ока». Он, однако, не выздоравливал. Он угасал.)