— Но вы знаете, что картина еще в Челси, мастер Ганс? — виновато спросила Маргарита, как будто ввела его в заблуждение по важному вопросу. — Отец привезет ее с собой. Я так разволновалась из-за вашего приезда и почти забыла, что вы здесь по делу. Вы, может быть, станете думать, что потеряете со мной время. Но я могу показать вам сад, да и места здесь прекрасные. Вот только вы не сможете работать, пока не привезут картину.
Гольбейн засмеялся громким открытым смехом, говорившим не только о желании развеять ее тревогу. Его переполняли мысли о картине, которую собирался писать в солнечном свете, льющемся через окно в замечательную комнату, так щедро предоставленную ему Маргаритой. Она станет его триумфом: бесстрашная, неслыханная правда. Он всю жизнь ходил вокруг да около, боялся и видел только напуганных людей. Ему не терпелось начать.
— Не беспокойтесь, мистрис Маргарита, — сказал он как можно увереннее, словно перед ним стоял милый ребенок, с которым он хотел подружиться. — Посмотрите. — И он указал на доски у стены. — Мне кажется, у меня есть идея. Я теперь работаю лучше, чем раньше. За это время я научился кой-каким трюкам и открыл новые возможности писать картины, вернее отображающие действительность. Бессмысленно вносить какие-то поправки в старую картину и не использовать свои знания. Поэтому я привез все, что мне нужно, и собираюсь написать новое полотно, все с самого начала. А значит, мне придется работать намного напряженнее, чем я предполагал. Проще всего было бы просто закрепить ту картину на треногу и припеваючи провести с вами пару недель. Однако всем будет приятнее, если я напишу другую, а она будет лучше прежней. Но нужно много чего подготовить. Так что мне будет чем заняться, пока подъедут остальные.
От изумления Маргарита открыла рот. Это была совсем не та радостная реакция, которой он ожидал. Может быть, она уже не верит, что люди способны предпринимать усилия, пытаясь сделать что-либо приятное ее семье, которую накрыла тень несчастливой звезды? Или беспокоится о деньгах?
— Послушайте, я жил в вашем доме много месяцев, — торопливо продолжил Гольбейн. — Такую доброту я нечасто встречал в жизни. Это для меня единственная возможность оплатить долг. Ведь… — Он сглотнул. Он ничего не планировал, но разве это не разумное предложение со стороны человека, зарабатывавшего на хлеб кистью и красками? — Вам это ничего не будет стоить. Вы получите две картины по цене одной; может быть, одна останется здесь, а другая поедет в Челси. Это моя вам благодарность. Это подарок.
Он толком не понял, на какой вопрос ответил этим нескладным монологом, но увидев радость на ее лице и порозовевшие от удивления щеки, почувствовал — жест щедрости оказался уместным. Уж если он собрался мужественно высказать свои убеждения и сделать что-то хорошее дорогим ему людям, прежде чем, как он подозревал, их окончательно скрутит судьба, ему нужно идти до конца.
Он в подробностях продумывал свой план, пока пилил, соединял, подравнивал, зачищал песком и грунтовал доски; пока играл с детьми Роперов или слышал их высокие, звонкие, счастливые голоса, когда они играли в саду; пока искал последнюю миниатюрную копию оригинала; пока гулял с Маргаритой под протянувшимся вдоль дорожки навесом из золотой листвы к амбару и обратно, а она показывала посаженные ею цветы и травы; пока делал набросок картины, которую собирался писать.
Его идея была такой глубокой, что все вокруг него закружилось вихрем, а остальной мир затих. Гольбейна буквально разрывала энергия, пока он работал, гулял, ел, говорил; у него гудело в ушах. Будущая картина опрокинет страх. Он использует каждую крупицу своих знаний и расскажет все — и явно, и скрыто, сокровенно, — чему научился во время работы над портретом посланников. Он скажет правду, всю правду и ничего, кроме правды. Он создаст портрет семьи, которую любил и наконец нашел мужество к ней вернуться. Но это будет больше, намного больше, чем простая жанровая сцена вроде первой картины. Это полотно отразит смертельную тоску и тревогу, наполнившие его при виде обезумевшего мира. Он скажет о своей печали, проникшей ему в душу, когда гуманистическая гармония, лелеемая Эразмом, жизнь, полная споров и терпимости, когда-то так радовавшая Гольбейна и вселявшая в него надежду, оказалась не нужна как протестантским фанатикам у него дома — а их крайности и оттолкнули его, — так теперь и английским политикам, готовым на все и верившим во все, что может способствовать их продвижению по службе и удовлетворить похоти короля.