Уже в седьмой раз восходил молодой месяц над Стамбулом, когда молодая султанша Эль Хуррем слуг своих прочь отсылала, двери покоев на четыре засова запирала, окна, что в сад выходили, занавешивала, – а маленький материнский крестик серебряный с великою болью сердечной с шеи снимала, к деревянному кресту из первого своего «калыма» вязала, мягким золотистым шелком вместе их оборачивала, цветастой адамашкой обкладывала, в толстую серебряную парчу укладывала и среди самых дорогих своих памяток прятала…
Прятала в небольшой деревянный ларчик, где уже лежала невольничья одежда – та, в которой впервые увидел ее властитель трех частей света, когда она стояла у дверей той одалиски, которой прислуживала…
Там же лежал, завернутый, ее одинокий свадебный башмачок, купленный вместе с матерью в лавке в Рогатине…
Был там и окровавленный платок, которым она свою израненную ножку на Черном шляхе, в Диком Поле, перевязала, когда шла степью при черных скрипучих мажах как полонянка татарская и от усталости и боли упала, и под басурманскими бичами всем своим молодым телом вздрагивала…
Была там и маленькая глиняная чашечка с надбитым краем, из которой она сначала в Бахчисарае, а потом и в Кафе вместе с Кларой чистую воду пила. И пара засушенных листочков, которые под Чатырдагом, сидя в повозке, на память сорвала с дерева, склонившего ветви низко над дорогой. И маленький камешек со святого Афона, где Матерь Божью спрашивала, что же ей делать…
И в седьмой раз поднялся месяц над Стамбулом, когда молодая султанша Эль Хуррем свои синие очи беленькими ручками закрывала и первый раз в жизни своего мужа Сулеймана целовала, и дрожала всем телом, и про цветущую и пахучую землю, и про лазурное небо, и про отца-матушку, и про день и ночь, и про весь белый свет в блаженстве забывала.
А как миновал первый жар страсти и первый месяц их любви протек, словно золотистый ручей сладкого меда, дрогнуло в сомнении сердечко Эль Хуррем.
И, словно лист осоки, затрепетала ее совесть.
И, словно птица в клетке, забилась мысль.
И тогда молодая султанша Эль Хуррем горячими пальчиками святой Коран брала, и целыми днями напролет читала, загадку предназначения и жизни человеческой разгадать пыталась.
А набожный Абдулла благославлял Аллаха за то, что молодая султанша такой благочестивой стала. И, благославляя, ходил и учил ее всему, что знал сам и во что верил.
– О великая хатун! – взывал он к ней. – Аллах приводит человека в сей дивный мир лишь на краткое мгновение. И не спускает с него глаз от колыбели до гроба. Следит за ним, как отец за малолетним ребенком, который идет через реку по шатким мосткам. А с того, кому он дает больше ума и сил, и спрос особый – как только человек завершит тропку своего бытия и выпьет все чаши, горькие и сладкие, что Аллах расставил на его пути. А время от времени посылает он человеку предостережения и как отец напоминает.
Так верил набожный Абдулла и так учил высокую ученицу свою, прекрасную и умную султаншу Роксолану.
Мало-помалу узнала она обо всех семидесяти течениях и сектах ислама и многое другое. Но и это не удовлетворило ее. Начала учить языки разных народов, чтобы служить толмачом своему мужу, когда к нему являлись послы из христианских стран. И вскоре овладела несколькими, ибо весьма усердствовала в учении, чтобы погасить внутреннюю тревогу и чувство подавленности. Порой в мозгу всплывали горькие слова народных песен об изменниках-ренегатах, тех, что отреклись от своей веры ради корысти и возвышения. И тогда с еще большим рвением бралась за ученье.
Не помогало: все равно сердечко грызли сомнения – верно ли сделала, что на небывалом пути своем все-таки решилась сбросить с себя маленький крестик материнский…
Быстро шло время – безвозвратное и непреодолимое творение незримого Бога.
В канун святой ночи Аль-Кадр[115]
, в которую с неба был ниспослан Пророку Коран, объявился в серале бродячий дервиш[116]. Его седые волосы были так длинны, что ниспадали до стоп, никогда не стриженные ногти походили на когти орла, а поступь – на причудливый танец.Дервиш не назвал своего имени, а на расспросы челяди отвечал только:
– Имею сообщение для султана!
В конце концов его допустили к падишаху.
Едва вступив в приемный зал, дервиш приложил руку к сердцу и ко лбу, а затем произнес:
– Было мне откровение: если одна из жен падишаха родит сына в годовщину взятия Стамбула, в день, что возвращается ежегодно[117]
, сын этот будет иметь совсем иное значение, чем все другие дети султанской крови с тех пор, как правит султанский род Османов!..– Доброе или злое? – спросил, встревожившись, Сулейман.
– Это известно только Аллаху и пророку его Мухаммаду!
Не ожидая благодарности, дервиш приложил руку к челу и сердцу и вышел. А проходя танцующей походкой галереями, переходами и дворами дворца, оглашал во всеуслышание свое откровение:
– Если одна из жен падишаха родит дитя в годовщину взятия Стамбула, в день, что возвращается ежегодно, сын этот будет иметь иное значение, чем все прочие дети султанской крови с тех времен, как правит султанский род Османов!..