Чувство расхождения между его собственными переживаниями и общепринятыми дискурсами утешения приводит к тому, что Барт стремится как можно меньше показывать свое горе. Ему случается заплакать в присутствии друзей, но чаще всего слезы накатывают дома, когда он возвращается и слышит, как служанка говорит «Вот» с интонациями его матери, или когда он слушает «У меня страшная печаль в сердце» в исполнении Жерара Сузэ (которого на самом деле не любил). Барт чувствует, что проживает свою печаль только внутри себя и может по-настоящему поделиться ею лишь с братом или с невесткой, у которой порой замечает выражение лица или жесты матери. «Мой траур не был истерическим, он был едва заметен для окружающих (может быть, потому что идея его „театрализации“ была для меня невыносима)». Эту заметку от 18 мая 1978 года опровергает большинство свидетельств: с точки зрения близких друзей Барта, смерть матери была для него катастрофой, полностью изменившей его характер и поведение. Его способ выражать печаль, конечно, не был «истерическим», но она была хорошо всем заметна. Его творчество, как оно прочитывается сегодня, также отрицает эту сдержанность: Барт публично говорит о своей утрате перед крайне многолюдной аудиторией в Коллеж де Франс 18 февраля 1978 года: «Как некоторые знают, в моей жизни произошло тяжелое событие, траур». Все тексты, написанные после 25 октября 1977 года, так или иначе несут отпечаток его боли. Чего Барт на самом деле не показывал, так это неизбывности своего горя, того, как оно его снедает. Эрик Марти пишет: «Из-за чего я переживаю даже сегодня, так этого из-за того, что в самом конце так мало замечал его погружение в меланхолию. Я ничего не видел»[1118]
. Эту меланхолию Барт назвал в «Дневнике траура» «ацедией»: форма безразличия ко всему, духовная болезнь, которая противопоставляет утрате любимого существа боль от того, что больше невозможно любить ни себя, ни другого, «сухость в сердце», которой характеризуется выход из любви в жизнь[1119].Барт пытается придать своей жизни видимость нормальной. Его одержимость ритмами помогает ему в этом, задает рамку. Он с удивлением обнаруживает, что у него сохранились некоторые привычки – к флирту, к светскому общению. Он гостит в Тунисе у Филиппа Ребероля с 19 по 27 ноября 1977 года, затем в феврале 1978 года едет в Марокко, еще раз едет туда весной того же года и в июле, но очень быстро обнаруживает потребность вернуться домой: «Разочарование в других местах и поездках. Везде плохо. Очень быстро рождается крик:
Мать не делала Барту «ни одного замечания». Ничего от него не требовала. Благожелательная, элегантная (Барт вспоминает о «рисовой пудре», завораживавшей его в детстве, в памяти сохранился запах ее духов, Эрик Марти вспоминает, что у нее были красивые глаза, того же цвета, что и у Барта, красивый голос, который, казалось, не старел), мягкая, не склонная к истерике, она была той самой достаточно хорошей матерью, о которой говорит Винникотт, – заботящейся обо всем, но в то же время оставляющей место для того, чтобы ребенок мог желать чего-то еще, независимо от нее. «Письмо – это часть меня, которая отобрана у матери», замечает Барт в своем дневнике 22 января 1980 года[1121]
. Эта эмансипация свободна и хороша, поскольку не вызывает чувства вины. Сын уверен в ее любви, в своей любви к ней, даже в снах эта любовь выдерживает проверку: «Снова сон о мам. Она говорила мне – какая жестокость! – что я ее не люблю. Но я остался совершенно спокоен, так как хорошо знал, что это неправда»[1122]. Запись об этом сне помогает понять форму любви: это спокойная, всеохватывающая любовь, лишенная собственнического чувства.