Митя персонифицирует в «Братьях Карамазовых» эстетическое начало (цитируя Шиллера и Тютчева, правда, перевирая последнего, и будучи покорен женской красотой, о которой он философствует). Эстет — лжец. Митя украл у Катерины Ивановны деньги. Митя твердит о том, что он может быть убийцей, но не позволит себе совершить бесчестие — воровство. В действительности он вор. Здесь Достоевский пускается в сложный спор с Лейбницем. В «Теодицее», как мы знаем, воровство было отождествлено с началом всякого зла среди людей. Митя обнаруживает знакомство с трактатом Лейбница, когда говорит следствию: «Подлецом может быть всякий […], но вором может быть […] только архиподлец» (14, 443). Называя воровство «архиподлостью», Митя высказывается вполне в духе Лейбница. Ложь и воровство Мити делают ценность эстетической установки сомнительной (в чем «Братья Карамазовы» противоречат «Идиоту»[309]
). Но как бы ни был виновен Митя, следствие и суд несправедливы по его адресу. В той мере, в какой литература отрицается внутри себя, а не извне, она не может стать первогрехом, ибо первичность в этом случае — вне нас, в мире, ради которого литература отрицается. Грехи Мити не фундаментальны. Начальное зло, по Достоевскому, — не в краже, а в отцеубийстве[310]. Эстетизм осуждается Достоевским. Но не как зло-в-себе.Дознание по делу Мити сопоставляется Достоевским с мытарствами. Как и все остальные мотивы «Братьев Карамазовых», мотив мытарств принципиально неоднозначен. Не-литература утверждает нечто только с тем, чтобы отрицать свое утверждение. Следователи мучают Митю, против чего он с полным основанием протестует. С другой стороны (опять это «но»), мытарства у Достоевского отсылают нас к «Житию» Василия Нового. В этом византийском житии, рано переведенном на Руси, о мытарствах после смерти рассказывает Василию святая Феодора, явившаяся ему, чтобы поведать о том, что происходит на том свете. Когда душа отходит от тела, — говорит Феодора, — создается такое впечатление, что нас обнажают (ср. сцену допроса Мити, в которой его заставляют оголиться). Во время мытарств человек проверяется на его грехи: на зависть, ложь, ярость и гнев, буйственное срамословие, лесть, пьянство и т. д.[311]
Многие из грехов, перечисленных Феодорой (хотя и не все), свойственны Мите (он лжет; завидует отцу, располагающему деньгами для соблазнения Грушеньки; буен; льстит Кузьме Самсонову; пьянствует и т. д.). При всей своей несправедливости следствие выполняет задачу потусторонней власти и точно выявляет в Мите грешника.К тому, что уже было сказано об источниках творчества Ивана, следует прибавить, что в его «Легенде» Великий инквизитор не только возражает Спинозе (будучи убежденным в том, что обманывающее верующих чудо необходимо для мирной общественной жизни), но и подхватывает католическую философию Чаадаева (мотив нужды общества в авторитете). Именно Чаадаев сформулировал в своем «Философическом письме» надежду на то, что русские придут к «совершенному строю» через власть способного думать «незначительного меньшинства» над только «чувствующим» большинством[312]
(что в восприятии Достоевского является сатанизмом). Знакомство Ивана с доктриной Чаадаева позволяет предположить, что Достоевскому хотелось соотнести между собой сумасшествие первого и «сумасшествие» второго. Обезумев, Иван («философ») доказывает психическое нездоровье Чаадаева, всего лишь объявленного сумасшедшим. Безумие Чаадаева, вмененное ему по высочайшему повелению, становится у Достоевского реальностью того героя, который именуется в «Братьях Карамазовых» «автором» (14, 16)[313]. «Легенда» исподволь подготавливает читателей к «белой горячке» Ивана тем, что рисующаяся в ней его воображению картина, хотя и происходит в первую очередь из поэмы А. Н. Майкова «Странник»[314], соотнесена, кроме этого, и с образом, преследующим расстроенное сознание Поприщина в «Записках сумасшедшего», которому мнится, что его, христианина (почти Христа), подвергает пыткам в больнице для умалишенных Великий инквизитор.