Послушав отдаляющийся гул мотора, Любомила, стоявшая возле калитки, медленно вернулась в беседку под яблоней. Посмотрела на вино. Вздохнула и отвернулась. Потом присела на край скамьи. Покусала губы. Усмехнулась.
И вдруг взяла двумя руками – залпом выпила полную чашу. И, уронивши голову на край стола, на поле с незабудками, беззвучно заплакала.
Синий вечер силу набирал. Первозвездье проклюнулось на западном склоне. Молоденький месяц калился над деревьями дальнем углу небольшого яблоневого сада. На улице приглушённо ревели коровы, вразвалку шагая с лугов, рогами стучали ворота – вызывали хозяев.
Доска в заборе сада зашевелилась – мальчонка в дыру пролез, обжигаясь крапивой и цепляя на себя брошки чертополоха.
Любомила выпрямилась за столом. – Никитка подошёл и строго поинтересовался:
– Кто тебя обидел? Гитлер, что ли?
Мать вытерла слёзы.
– Какой такой Гитлер? Чо ты буровишь?
– Который на папкином месте сидел, наши бублики жрал. – Дурачок. – Мать с трудом улыбнулась, брошку-чертополошку, прицепившуюся к рубахе сына, сняла и отбросила.
– Он конфеты принес.
– Пускай подавится! – Никитка покосился на конфеты. – этому Гитлеру устрою. Пускай тока ещё разок припрётся! – Ой, какие мы грозные, – Любомила просунула палец в прореху на рубашонке сына – поцарапала пуп.
– Не лезь! – Он хотел сдержаться, но хохотнул, отмахиваясь от материнской руки.
– Где партизанил опять? Рубаху порвал, окаянный. Всё горит как на огне. Не напасёшься. – Мать помолчала, обнимая мальца. – Никитушка, а он ведь завтра обещал приехать. Никитка помолчал, насупившись.
– А зачем он снова-то?
– В город надо съездить, в школу тебе…
– Ничего мне не надо! – заявил парнишка. – Я и школу брошу, если…
Мать шлепнула его ниже спины. Легонько оттолкнула от себя.
– Ишь ты, сопля какая! Ты сильно-то не петушись, а то гребешок твой надеру.
– Не надерёшь!
Любомила покусала губы.
– Живо спать. Уже темно.
– Я не хочу.
– Иди, сказала.
Поддёрнув штанишки, Никитка поплёлся к двери. Постоял, гладя в сторону матери – жалко было её.
– Хочу с тобой побыть.
– Нет, сынок, иди. Да ноги-то помой, а то снова ляжешь как поросенок с немытыми пятками. – У поросенков пяток не бывает. – А что у них бывает? – Пятаки у них. На морде лица.
– Вот-вот. – Мать через силу улыбнулась. – А у нас с тобой, сынок, ни пятака, ни медного гроша. Только золота полная пазуха.
– Где? Какое золото?
– Бабушка твоя так говорила. Душа, говорила она, дороже любого золота. – Мать подошла к нему, поцеловала в макушку. – Ну, пойдём, я тебя покормлю, да водички согрею – помыться.
Ночь была тревожная. Томительная. Гроза шарашилась вокруг деревни. Далеко за рекой время от времени молния всплёскивалась, белорыбицей ныряла под берегом, проплывала в заболоченную пойму. Гром рокотал, порой напоминая вертолет, проходящий за тучами. И даже муха в тишине, бившаяся где-то за шторкой на окне, напоминала тот печальный вертолет, который никогда уже не зажужжит в небесах – рожки да ножки от него остались.
Бессонница мучила. Женщина, ворочаясь, пыталась представить, что могут испытывать люди, оказавшиеся в падающем вертолете. Что передумают они, что перестрадают в те несколько мгновений – перед смертью? Никому не ведомо. Сердце заломило, заболело – хоть криком кричи. И сынишка, будто в бреду, стал метаться на своей кровати. Никитка приподнялся вдруг и широко раскрытыми, незрячими глазёнками уставился в темноту огорода, и снова, как подрезанный подсолнух, мягко повалился русой головёнкой на подушку.
«Господи! – взмолилась женщина. – Как дальше жить? Надоумь!»
Сказать, что она была верующей – это будет неправдой, но ещё большей неправдой стало бы утверждение, будто она в Бога не верила. Да, в церковь почти не ходила. Ну, так и что?
До неё, до той церкви, семь километров: не шибко-то находишься, когда на работе так наломаешься – ног под собой не чуешь. Дело не в церкви, нет. Церковь не в брёвнах, а в рёбрах.
Запаливши огарок свечи, Любомила достала икону, оставшуюся от покойной матери. На иконке изображен золочёный Николай Угодник – покровитель странствующих.
Любомила простояла перед иконой – почти до утра.
Молилась, как умела, просила, как могла, чтобы мальчишку на ноги поднять, человеком сделать. Так простояла она до полуобморока, до странного забытья, пока не услышала чей-то глухой и возвышенный голос: «Завтра воскресенье! Спи!»
Женщина вздрогнула, глядя по сторонам. Окошко уже голубело. Воробей из-под застрехи вылетел.
«Что за голос? Или почудилось? Неужели Николай Угодник заговорил? О, Господи! С ума схожу. – Она за окно посмотрела. – А кто же говорил? Никитушка, видно? Пробормотал что-то во сне, а мне почудилось…»
Мать подошла к мальцу. Он спал глубоким сном и видел что-то светлое, хорошее. Странная улыбка блуждала на розоватых губёнках, расцарапанных во время «войны с фашистами».
Размеренно, спокойно стучали ходики и что-то необычное было в этом равномерном стуке. Что-то непривычное. Что?
И женщину вдруг словно жаром окатило с головы до ног.
«Ой! – спохватилась. – Часы-то! Идут! Да как же это так?..