«Что за народ? – угрюмо думал Почекутов, слушая стеклянно стрекочущий ливень. – Словно с другой планеты прилетают, чтобы напакостить. Ведь завтра-послезавтра ты сам или твой дядька, кум или сват, или дитё твоё родное сунется вот в эту глухомань, дожди прижмут, морозы – негде же будет укрыться. Неужто не ясно? Нет, шакалят и всё, хоть ты кол на голове теши. Или взять вот эти банки-склянки, например. Он водку свою жрёт, собака, и тут же бьёт пузырь, кидает на берег и в воду. Так ты же сам туда сейчас полезешь, чего ж ты делаешь? Нет, он сколько будет пить, столько будет бить. Или вот этот зверь с красивою улыбкой, которого сыто накормили, напоили. Это ж какое гнилое нутро надо иметь, чтобы такие выкрутасы вытворять? Что он кумекает своей башкою стриженой? Что всё это сойдёт? Старик утрётся рукавом и дальше, как ни в чём не бывало, станет косить мураву? Э, нет, соколик, нет. Видно, правду говорят, что русского надо шибко долго запрягать, но уж когда поехал, хрен остановишь!»
Спрятавшись от ливня под крышей зимовья, Артамоныч не находил себе места. Покружил по тесному пространству. Вышел за дверь. Посмотрел на стеклянную стену воды, с грохотом валившуюся с неба. Ну, куда тут пойдёшь? Ни черта не видать…
И опять он вернулся под крышу. Опустился на дряхлую лавку. Глубоко вздохнул и вдруг почуял в отсыревшем воздухе что-то знакомое.
В избушке густо пахло сухими травами, кем-то припасенными в избытке. Вот мелисса, сорванная в Иванов день – исцеляет от страха, если носить при себе. Вот медвежьи ушки, собранные в полнолуние августа – от кровотечения по женской части, от сердечной тоски. Много, много чего здесь припас незнакомый добрый человек. И только от того, что мучило – страшной болью разрывало душу старика! – не было от этого никакой волшебной муравы.
Отгоняя от себя тревогу и смятение, Артамоныч старался думать о чём-нибудь хорошем.
«Всё будет путём! – уговаривал он сам себя. – Всё будет путём!» Завтра он снова окажется в мире труда и покоя. Снова будет косить без оглядки, а потом полежит на траве, глядя в синее небо, отдохнёт, в березняк завернёт – веников для бани наломает, земляничку мимоходом за красные бока пощиплет. И снова за литовку – и пошёл, пошёл. За день напластается до ломоты в костях, до звона в голове – домой заторопится. На лодке сена свежего приволочёт – коровёнку порадует. А под берегом банька томится, дышит пахучим дымком. Он одёжку снимет, улыбнётся – былинка под рубахою щекочет, а в волосах запуталась сухая незабудка или ещё какой-нибудь цветок.
Попарившись в охотку, он во всё чистое переоденется – как, скажи на милость, заново родился, аж лопатки чешутся, будто крылья ангельские за спиной растут. А после баньки – святое дело! – законный стопарь на столе дожидается, сытная, горячая еда, после чего только-только дойдёшь до кровати, гудящей головой к подушке прикоснёшься, и готов – глубокий, сладкий сон прибрал работничка. А утром, когда снова петух возле окошка распетушится во всё горло, – поднимайся, Артамоныч, поспешай; коси коса, пока роса, роса долой и мы домой.
Старик очнулся. Поморгал. – Что это я? Закимарил?
В мокром небе стихло – тайга умыто, ярко засияла, птахами оголосилась. Мутные ручьи зарокотали в горловине ущелья. Пар от камней, нагретых за день, повалил, как от печей.
Время от времени поглядывая в бинокль, Артамоныч заторопился к перевалу с левой стороны. Потом остановился – повернул направо. Почему он повернул – и сам не знал. Его как будто сердце по тайге вело, чутко подсказывая, где нужно свернуть, где задержаться, куда посмотреть.
Ветер за собой увёл остатки облаков и над горами, над тайгою радуга раскрылась – широкая, полная, с чётко выделенным семицветьем. Шагая, Артамоныч косился на неё. Радуга истаивала долго, нехотя. А потом при ярком солнце крупный, редкий дождь посыпался – «царевна плачет». И старик во всем этом увидел небесный знак, наполненный добросердечным смыслом.
И тут же, буквально через минуту, он в бинокль увидел какую-то дивчину, идущую по берегу – на той стороне. Фигурка далеко, не разобрать, кто это. Но старику так сильно захотелось, чтобы это была внучка, так захотелось, что он – слезящимися глазами – увидел именно её.
Стрекоза опустилась перед биноклем. Зелёные глазищи – два изумруда – хорошо были видны, замысловатый рисунок на слюдянистых дрожащих крылышках. Опуская бинокль, Артамоныч вспомнил зелёные глаза Оладушки, вспомнил, что она в своей короткой жизни мухи не тронула, комара не обидела. За что же ей такое испытание?
Примерно через полчаса по реке – из города – прошла «Заря», вспенивая стрежень и поднимая волны, сверкающие на солнце.
Дивчина, которую приметил Артамоныч, стала руками размахивать, стоя на берегу. «Заря», отличающаяся мелкой посадкой, обогнула красный бакен, уходя с фарватера, и подвалила к песчаному, пологому берегу.