Он проводил меня до двери комнаты и, отвесив низкий поклон, пошел по галерее. Но меня поразило, что он отправился в ту сторону, где были апартаменты Серафины. Стыдно признаться, что вдруг странное недоверие к нему охватило меня, и, быстро сняв башмаки, я на цыпочках пошел за ним. Притаившись за колонной, я увидел, как он слегка постучал в маленькую дверь, как оттуда показалась полоса света и послышался женский шепот.
Я сразу узнал голос. Это была одна из служанок Серафины — хорошенькая девочка, ее любимица, по прозванию Ла Чика[20]
. Она щебетала что-то о своей госпоже, непрестанно называя Кастро "ваша милость" — слуги Касы Риэго глубоко уважали маленького человека, считая его поверенным, почти другом господ. В шепоте девушки я разобрал, что сеньорита сегодня весь день очень беспокоилась, с той минуты, как узнала о приезде монаха.— Скажи ее светлости, — проворчал Кастро, — что ее приказания исполнены. Я предупредил английского кабальеро. Пусть сеньорита успокоится — я стою на страже чести дома Риэго и не дам гостя в обиду.
Девушка оживленно зашептала:
— Не думает ли ваша милость, что сердце сеньориты не спокойно?
— Какое безумие! — мрачно проговорил Кастро. — Вы, женщины, не думаете, сколько жизней зависит от вашего пустого воображения. Если б услышали твои слова…
Она пыталась что-то шепнуть, но Кастро строго прервал ее.
— Пусть твои глаза, Ла Чика, видят только то, что делается в твоем собственном глупом сердце. Думай о своих возлюбленных, малютка!
И, отечески пощекотав ее подбородок, он торжественно удалился.
Я был глубоко взволнован. Пусть она беспокоилась обо мне из-за "чести дома Риэго", как сказал Кастро. Но все-таки было радостно, что хоть как-нибудь она думает обо мне.
Я не мог уснуть. Прислонясь к желтому переплету окна, я долго глядел на белый прибрежный песок, смутно озаренный луной. За воротами замка Риэго бродили две темные фигуры в плащах. Вдруг показалась третья фигура — по важной походке я узнал Кастро. Те двое сначала отшатнулись, потом сняли шляпы.
— Как и ваша милость!
Они отошли. Кастро посмотрел им вслед и, сердито бормоча, ушел. Я увидел, как те присели за кустами. Но я забыл обо всем. В ночной тишине, напоенной лунным светом, мне виделся только один образ.
— Серафина! — прошептал я — и, опьяненный звуком прекрасного имени, я громко крикнул: — Серафина!
И вдруг из таинственной, романтической тьмы и тишины зашипел чей-то голос:
— Смерть предателю! Месть за наших братьев, погибших на английских виселицах!
— Уйдем, Мануэль!
— Нет! Я артист! Моя душа жаждет мести!
— Тише, успокойся!
Их голоса послышались у самой стенки.
— Месть еретику-инглесу! — снова зашипел голос.
— Уйдем, Мануэль, уйдем скорее! Ворота могут внезапно открыться — и нас изобьют насмерть.
Две тени бесшумно скользнули прочь.
Издали крикнул кто-то из них:
— Горе, горе, горе предателю!
Я все еще стоял у окна и мрачно размышлял. Дело ясное: теперь я стал пленником в замке Риэго. Да я и не хотел уезжать без Серафины. Взять ее с собой… Какая мечта, какая несбыточная мечта! Англия была так далеко, а враг — уж так близко!
У дверей послышалось тяжелое дыхание. Это был отец Антонио. Мы очень подружились с ним, и он часто заглядывал ко мне по вечерам.
— Как поживает дон Карлос, ваше преподобие? — спросил я испуганно, глядя на его растерянное лицо.
Он закрыл глаза рукой.
— Плохо, сын мой, плохо. Болезнь разрушающе действует на него.
— Он умирает? — в страхе крикнул я.
Очевидно, я побледнел: отец Антонио подошел ко мне и положил мне руку на плечо.
— Да, ему очень плохо, — и я призываю вас, сын мой, следовать сейчас за мной к его постели, дабы снять с души этого страдальца бремя заботы обо всем земном и дать ему возможность думать только о спасении души, и если нет другого средства…
— Какого средства? — крикнул я. — Что я должен делать?
— Сын мой, я понимаю ваше волнение. Позвольте вам сказать, что моя возлюбленная дочь во Христе, сеньорита донья Серафина Риэго сейчас находится у дона Карлоса, который является теперь главой семьи, потому что сам дон Бальтасар впал в совершенное детство.
— Что вы говорите, отец мой! — растерянно прошептал я.
— Она ждет вас у него! — торжественно произнес он и, очевидно, заметив, что его тон лишил меня всякой способности двигаться, добавил своим обычным голосом: — Ну, сынок, она, могу сказать, не совсем безразлично к вам относится.
Если бы добрый падре выстрелил в меня в упор, я бы наверно был не больше оглушен. Я так и сел в кресло, а когда падре вышел и я вскочил на ноги, я увидел, в огромном зеркале испанское привидение в черном бархате с кружевными манжетами — и с моим собственным мертвенно-бледным английским лицом.