Консерваторы по-разному пробовали решить эту проблему. Ростопчин пытался отвлечь недовольство народа от дворянства и крепостной системы с помощью ксенофобии и страха перед масонскими заговорами. Глинка надеялся, что война воскресит общественный договор и дворяне осознают свое кровное родство с собственными крепостными, а не с иностранными аристократами. Он уповал на то, что гордость русских за свою историю и популярность монархии восстановят связь между классами. Такая межклассовая солидарность могла бы высвободить энергию в России, как это произошло во Франции после 1789 года, с той лишь разницей, что она была бы использована для восстановления национальной гармонии, а не для ниспровержения старого режима. Глинка даже намекал на некий универсализм, отличавший и Французскую революцию, и, позже, Священный союз. Вере французских республиканцев в то, что «великая нация» призвана принести «свободу, равенство и братство» на европейские территории, находящиеся в плену деспотизма и религиозных догм [Doyle 1989:218,418–419; Furet,Richet 1965:145–150,183-185, 411], он противопоставлял протославянофильскую идею о том, что добродетель христианской России спасет Европу от просветительского варварства. Шишков отстаивал традиционную изоляционистскую версию этой идеи. В отличие от Глинки, он не одобрял ни социальные перемены, ни российскую кампанию по освобождению Европы. Однако он соглашался, что война идет не только на поле брани, но также в области культуры и духа, и использовал императорские воззвания для обличения франкофилов от культуры. Подобно Глинке, он верил, что война принесет мир между социальными группами и дворяне вернутся к своим национальным корням. Но он подчеркивал необходимость сохранения структур старого режима, тогда как Глинка уповал на его способность к духовному перерождению.
Все трое стремились, каждый по-своему, убедить русских, что старый режим необходим для развития их национальной идентичности. Все служило этой цели: обращение к истории, восхваление национального характера, высмеивание французов, даже архаичный язык манифестов Шишкова. Они утверждали, что истинно православные русские верны царю и отечеству, послушны своим господам и ненавидят захватчиков. Народ должен подняться не на защиту универсальных принципов свободы и народовластия (как французы в 1792 году), но скорее (как испанцы в 1808 году, а пруссаки в 1813-м) за право вести традиционный национальный образ жизни, включая «право» на крепостную зависимость и самодержавие. Это означало, что век спустя после реформ Петра I император и дворянство возвращались к своей традиционной роли правителей «Святой Руси». В ответ на просветительскую риторику Наполеона консерваторы объявляли европеизированный старый режим петербургского самодержавия наследником Киевской и Московской Руси и при этом уподобляли Александра I – разочарованного реформатора, наполовину немца и франкофона – благочестивым царям древности. Таким образом консерваторы заложили идею, которая только укрепилась в последующем столетии в имперской России и достигла апогея после 1881 года: идею, что старый европейский режим XVIII века, облаченный в риторику и символику допетровской Московии, представляет подлинную идентичность России и ее особый путь в будущее[287]
.