Здесь перед нами тот же, знакомый по началу «Студента», екклесиастический мир, в котором оказываются недействительными исторический прогресс и цивилизация (отсылка к «буйной» и «дикой» орде). Одновременно это особый, «другой», сновидческий мир, куда человек «брошен» помимо своей воли и где ему не на кого и не на что опереться, кроме собственного одиночества.
Данные описания напрямую предвосхищают – интонационно и тематически – сразу несколько ключевых эпизодов из будущих произведений Чехова, таких, например, как «Моя жизнь» и «В овраге»:
В темноте, под дождем, я почувствовал себя безнадежно одиноким, брошенным на произвол судьбы, почувствовал, как в сравнении с этим моим одиночеством, в сравнении со страданием, настоящим и с тем, которое мне еще предстояло в жизни, мелки все мои дела, желания и все то, что я до сих пор думал, говорил. Увы, дела и мысли живых существ далеко не так значительны, как их скорби! (9: 240).
О, как одиноко в поле ночью, среди этого пения, когда сам не можешь петь, среди непрерывных криков радости, когда сам не можешь радоваться, когда с неба смотрит месяц, тоже одинокий, которому все равно – весна теперь или зима, живы люди или мертвы… (10: 173).
Подобно самому писателю на пути к Сахалину, чеховские герои оказываются в этих сценах один на один с «непостигаемым бытием»…
Мотивируя необходимость поездки на Сахалин, Чехов назвал каторжный остров «местом невыносимых страданий, на какие только бывает способен человек вольный и подневольный» (П 4: 32). Ниже в том же письме он пишет: «Из книг, которые я прочел и читаю, видно, что мы сгноили в тюрьмах
Ключи от сгоревшего дома, или Чехов в Северной Каролине[101]
Небольшая аудитория кажется переполненной.
Переступить ее порог, поздороваться, назвать, улыбнувшись, свое имя, звучащее странно для англоязычного слуха.
Первый день чеховского класса. Первой, заготовленной, фразы у меня никогда нет. Почувствовать аудиторию, всю, целиком, как накатывающую на тебя волну, уйти от которой уже невозможно. Остается – нырнуть.
Студенты приглядываются, примериваются: к преподавателю и курсу. Оценивают объем нагрузки и степень интереса. Решают: остаться или уйти?
Независимо от специализации, им необходимо прослушать определенное количество гуманитарных курсов. Каких – решать им самим. В большом университете – большой выбор. И – конкуренция. За студентов идет борьба: Чехов состязается с Кафкой, Достоевский – с Шекспиром. Все вместе они из последних сил удерживают неумолимо сужающийся плацдарм, над которым развевается простреленное знамя «серьезной» литературы.
Впрочем, на карте гуманитарного образования границы между автономными территориями уже почти неразличимы. Политика, литература, кинематограф, массовая культура, гендер, раса, секс, мелко нарезанные, перемешиваются и подаются как одно блюдо. Названия академических курсов соблазняют и гипнотизируют.
На этом фоне курсы по русской литературе, которые ведут в Университете Северной Каролины в Чапел-Хилле несколько моих коллег по кафедре и я, звучат по-домашнему негромко: Гоголь… Толстой… Достоевский… Чехов…
Те же, да не те… Может даже показаться, что только их однофамильцы, двойники. Чехов и Chekhov, Толстой и Tolstoy. По-прежнему великие, но уже не святые. Сведенные с пьедестала и вырванные из родного языка. Уплотненные многонациональными соседями по литературному общежитию.
А главное – если и знакомые, то понаслышке.