Верю ли я, что нет Лизы (Анны Лизы) Кроун, старшего друга, профессора, ангела-хранителя, измотанного 15-летней войной с болезнью? Уйдет она – и к поезду, которым приезжаю в Гайд-парк (здесь она живет по соседству с Чикагским университетом), больше не выбегут тени Розанова и Державина, Ахматовой и Мандельштама, прирученные ее голосом.
Садится, отставляя бокал с вином, за пианино, раскрывает ноты, которые тоже становятся ее голосом (кажется, Гендель).
В последней статье – о Чехове и Мережковском – у нее уже не будет сил на несколько последних сносок. Попросит меня отыскать их.
Только что вернулся из Чикаго, с ее похорон. Белая, тонкая сигарета, которую она закуривает в нашем продолжающемся разговоре, еще не стала пеплом.
Люблю эти волшебные, заблудившиеся во времени места, связанные с джазом, когда в полумраке клуба несколько человек – признанные среди знатоков звёзды, мало кому на этой земле различимые, – выходят на сцену, почти не возвышаясь над разговорами рассевшихся за столиками людей.
Помню один из таких концертов. В весеннем Чикаго шел дождь. Я слонялся по городу, не ехал домой, чтобы послушать вечером сумасшедшего трубача. Сумасшествие – не метафора. Страдая шизофренией, в течение многих лет принимает сильные лекарства с множеством побочных эффектов (об этом говорится открыто, да и не спрячешь). Послушать его набралось человек 15. Мой случайный сосед, музыкант-любитель, чей прадедушка, по семейным преданиям, когда-то бежал от погромов, заметил, что все собравшиеся – тоже трубачи. Он видит это по их губам.
И вот появился «виновник торжества»: по-донкихотски высокий, но согнутый пугливой сутулостью. Седые волосы до плеч, седая (хочется сказать, что лесная какая-то) борода; черная, наглухо застегнутая куртка из кожи, черные штроксовые брюки, черные, очень аккуратно – и кажется, что не им самим, – зашнурованные ботинки. Губы с сине-фиолетовым налетом тяжело ворочаются, что-то как будто перемалывают или проговаривают в разговоре с самим собой.
Такого можно представить живущим подслеповато и выходящим на люди только для того, чтобы прикупить спичек и соли. Посмешищем пыльного городка, собирающим пустые бутылки.
Интересно, что, представляя, как принято, игравших с ним музыкантов, назвал и отсутствующего в этот вечер саксофониста. А может быть, для него он был все это время рядом?
Кто знает…
Когда не играл, его гримасы, ужимки и уморительные, если забыть о болезни, жесты (выйдя на самый центр, зачем-то доставал флакончик с водой, сосредоточенно капал на дрожащую руку и судорожно проводил ею по волосам) могли бы показаться клоунадой и пародией на лиризм его музыки – прозрачный и упругий.
Когда он играл – в сумеречном воздухе звуки оставляли «огненную дорожку».
Хочу объяснить название, его первую часть.
В Чикаго у нас был пожар. Мы снимали квартиру в разветвленном трехэтажном доме. Поехали забирать сына из детского сада. Было около четырех часов, последний день августа. Было очень жарко.
Когда вернулись, дом уже был оцеплен пожарными и полицейскими машинами. Пламя перескакивало с одного крыла на другое (что-то случилось с проводкой).
Наша квартира была угловой. Мы видели, как из нее вырывался наружу огонь. Поздно было думать о том, чтобы спасти хоть что-нибудь. Не нужно было выбирать между любимым и необходимым.
К счастью, поскольку все это случилось днем, люди успели выйти.
Ключи от сгоревшего дома я еще долго не решался выбросить.
Одна из памятных «Чаек» случилась в чикагском парке. Театр назывался «Красная луна».
Площадка, распахнутая навстречу облакам и прохожим. Никакой защиты от внешнего мира, посторонних звуков и голосов.
Бабочка, сложив крылья, опустилась на плечо Нины.
Пролетает над парком самолет – актеры запрокидывают головы, превращая его в часть представления.
Располагаются неподалеку темпераментные латиноамериканские музыканты – значит, так это и нужно для «Чайки».
Декорация – несколько укрупненных скворечников, в каждом из которых живет кто-нибудь из одиноких героев, поднимаясь туда по деревянной лесенке.
Спектакль – смесь пантомимы, цирка и театра марионеток. Текста почти нет. «Я – чайка» произносится не словами, а волнообразным трепетом рук и тщетным напряжением тела, пытающегося оторваться от земли. «Жизнь, как подстреленная птица…»
Зрители приходят семьями, включая маленьких детей и больших собак.
Никому не скучно.
Петер Этвёш, автор оперы «Три сестры», где партии сестер исполняются контратенорами, признаётся, что в ресторане всегда выбирает столик не в середине зала, а в углу. И – наблюдает. Этвёш называет это «чеховским отношением».
Читаю об этом, отхлебывая свой чай в кафетерии магазина «Бордерс» (книги и музыка). Эти магазины – блуждающие по Америке острова со своим микроклиматом. В каждом, независимо от ландшафта за окном, будет Чехов. И – Гендель. И, скорее всего, сумасшедший трубач. И такой кафетерий. Был у меня свой «Бордерс» в Чикаго. Есть в Северной Каролине. Тот редкий случай, когда унификация радует[102]
.