Здесь, во дворе Семиградной избы, за эти месяцы прожил Сильвестр Петрович как бы несколько жизней. Тут падали ему в ноги, со слезами просили отпустить к своему хозяйству, хватая за кафтан, жаловались на неправды и утеснения. Здесь он искал обидчиков, здесь судил своим скорым судом мздоимцев и воров, здесь видел горящие злобой глаза – и понял, как мало он может сделать своим судом, своими расправами, своими попытками жить по правде. С каждым днем жалоб делалось все больше, казнокрадствовали все хитрее; надо было либо бросить строение цитадели и только разбираться в воровствах и мздоимствах, либо махнуть на неправды рукою и делать свое дело – строить цитадель.
Махнуть рукою на воровство и обиды не было сил; подолгу искал он причину, виновников постоянного голода работных людей, видел, что его обманывают, терял спокойствие, приходил в бешенство, потом корил себя. Вслед ему посмеивались: «Не пойман – не вор!» Обиженные вздыхали: «Разве вора и обидчика эдак возьмешь! Оно вон куда идет – к боярину воеводе. Снизу доверху рука руку моет!»
С течением времени Сильвестр Петрович стал куда молчаливее, чем был раньше, куда реже смеялся, жил, поставив себе одну цель: отбить от Архангельска вора шведа! Отбить во что бы то ни стало, помереть здесь самому, но позора не допустить...
Спал мало, что к обеду ставили на стол – не замечал. Теперь он не отворачивался, когда видел покойника во дворе Семиградной избы, не бледнел, когда юродивые или кликуши сулили ему, бритомордому табакуру, припечатанному антихристовой печатью, геенну огненную, лютые муки кипения в смоле. Так они и должны были о нем думать. Кто он им? Попозже, авось, поймут, со временем простят.
И все-таки горько было на душе...
Однажды, когда в сумерки туманной весенней сырой ночи выходил из Семиградной, кто-то ловко метнул в него хорошо отточенный нож с тяжелой костяной ручкой. Попади – ослеп бы, – так близко от глаза вонзился нож в резную балясину крыльца. Сильвестр Петрович послушал, как убегает тот, кто хотел его убить, взял нож себе на память. Когда вернулся домой, Иринка и Верунька не спали, он погладил их легкие волосики, подумал с тоской: «Остались бы без отца. А за что?»
Как-то в добрый час рассказал об этом Маше. Она всплеснула руками, заплакала:
– За что?
Сильвестр Петрович ответил хмуро:
– То-то – за что, Машенька? Я им разоритель, я им обидчик лютый. Гоню от сел, от пашен, от лугов, – на строение неведомой цитадели, люди мрут, накормить нечем. Сколь горя нестерпимого приношу! Сколь слез по моему наущению пролито!
– Да как же быть-то? – прошептала Маша.
– Им, трудникам, – обидчик, – хмуро, ровным голосом продолжал Иевлев. – И ворам – обидчик! Не даю воровать, грожу виселицей, застенком, сам дерусь, – тоже враг злой...
Попозже Маша при Афанасии Петровиче ласково попросила мужа надеть под кафтан панцырь. Крыков посмотрел на Машу, спросил:
– От кого панцырь-то?
– Не от добрых людей, вестимо! – ответила Маша. – От лихих...
– Не лихие они – горькие! – сказал Афанасий Петрович. – Сколь человек терпеть может? В исступлении ума, не ведая, что творит, метнул нож по наущению такого же горемыки...
Сильвестр Петрович быстро взглянул на Крыкова; лицо у Афанасия Петровича было невеселое, плечи опущены. Большой сильной рукою он стискивал вересковую трубочку.
– Все ли горькие? – усомнился капитан-командор. – Может, есть и лихие на белом свете?
– Разные есть! – медленно ответил Крыков. – Разные, Сильвестр Петрович, да горьких куда более на свете мается, нежели лихих злодействует...
Поручик Мехоношин в тот же день пригнал во двор Семиградной избы таких вот горьких бродячих мужиков человек семьдесят. Мужики были оборванные, изголодавшиеся, затравленные. Мехоношин гонял их, словно зверей, гонял давно – и в бору, и по Двине, и за Холмогорами. Никто его к этим подвигам не понуждал, действовал он от себя, и нельзя было понять, зачем он отправился на эдакий промысел.
– Вишь, каковы! – говорил он про мужиков. – Разбойники. Я-то знаю, такие пускают петуха по боярским вотчинам. Ярыги, крапивное семя. У нас на Волге братец мой их собаками травит, а позже – батогами, чтобы присмирели...
Он сидел отвалясь, сытый, в завитом заморском парике, в кружевах, выхвалялся перед Иевлевым и Крыковым, обижался:
– Нелегкое дело совладать с сим зверьем. А возвернулся, и никакого к себе расположения не замечаю. Сильвестр Петрович даже спасибо не сказал, капитан Крыков сидит отворотившись, не смотрит...
Крыков поднял голову, заговорил грубым голосом:
– Не расположен я твои орации слушать, господин поручик, да еще за увраж почитать то, что есть для меня не более, как мерзость. Что ты там ранее делывал на Волге с братцем твоим – мне слушать не надобно, а здесь крепостных нет, здесь, слава богу, народ вольный, и не тебе свой порядок наводить...
Мехоношин с кривой улыбкой перебил:
– Поелику ты, господин капитан, сам низкого звания – сии мужики тебе друзья, ты об них и хлопочешь...
Сильвестр Петрович ударил по столу ладонью, прикрикнул: