А между тем летом 1926 года в Москве с восторгом были встречены звезды американского кино Мэри Пикфорд и Дуглас Фэрбенкс, именно последнему в значительной степени С. Эйзенштейн оказался обязан своей известностью. Как бы то ни было, кинематограф пережил на протяжении 1920-х годов невиданный подъем. Это проявилось, в частности, в документалистике критика повествовательности и психологизма Дзиги Вертова, методом «киноглаза» — намеренного смешивания субъекта и объекта, представления и восприятия — сумевшего сделать осмысленным и привлекательным то, что кажется хаотичным. Свою роль сыграл и фильм «Мать» В. Пудовкина, весьма произвольно снятый по известной повести М. Горького. Невиданный импульс кинотворчеству был задан С. Эйзенштейном, создавшим впечатляющий образ победы Октября в фильме (1927 год), представлявшем тот уникальный сплав псевдодокументалистики и игрового кино, который много успешнее всех других видов искусств стал творить революционный миф. Именно подобные кинодостижения, а вовсе не труды историков, наиболее надежно формировали представления молодежи о прошлом. Кино сумело слить воедино утопию и реальность, что было принципиально важно для придания постреволюционному времени «конструктивного» облика. Из этого ряда безусловно выпадала картина другого «революционного кинематографиста» А. Роома «Кровать и диван (Третья мещанская)», посвященная проблеме социалистического коллективизма и сексуальности.
Настоящим прорывом в области эстетизации революционного порыва стал «Броненосец Потемкин»(1926 год), принесший советскому кино мировую славу. Не менее впечатляющими были новаторские поиски Пудовкина и Довженко. Но все это сказалось на зрителе лишь позднее.
Исследователи считают отличительной чертой искусства 1920-х годов то, что оно утратило свою чисто эстетическую функцию, поставляя своего рода грядущие модели тотального переустройства мира на новых коллективистских принципах, стирающих грань между художником и зрителем[644]
. Действительно, если представить, что авангардистское искусство по-своему соответствовало периоду революционного разрушения форм, то процессу скорейшего их воссоздания должны были соответствовать массовые формы творческой активности. Отсюда выдвижение на первый план театра и кино. Но «массовидность» искусства скрывала под собой и другое — неизбежный приход примитива.В нэповский период уже наметилось расхождение между образом СССР за его пределами и пропагандой, рассчитанной на «внутреннее потребление». По-своему, пусть неосознанно помогали в этом люди творчества. С середины 1920-х годов Советский Союз становится участником международных художественных выставок в Венеции, Дрездене, Токио, а также в выставках современной архитектуры, машиностроения и декоративного искусства. В 1925 году начинает действовать Всесоюзное общество культурных связей с заграницей (ВОКС). В 1927 году советские исполнители дебютировали ка первом международном конкурсе пианистов им. Шопена в Варшаве. Первая премия был а вручена Л. Оборину. За рубежом стали издаваться переводы советских писателей. Как ни парадоксально, именно «попутчики» революции из среды художественной интеллигенции сделали для создания положительного образа СССР за рубежом куда больше, чем официальная большевистская пропаганда — они говорили с «прогрессивной» интеллигенцией Запада на понятном для тех языке.
Вместе с тем литература и искусство по-своему отражали усилившееся социокультурное напряжение в обществе. Если обратить внимание на оголтелое воспевание тогдашними поэтами-авангардистами социалистической «мегамашины». уверенно отсекающей мешающий ей в строительстве «светлого будущего» человеческий материал, то станет ясно, что механическое понимание прогресса становились органической частью новой, неизвестной прежде большинству населения прогрессистской ментальности. «Советский марксизм», подобно нарождающейся сверхрелигии, стремительно набирал популярность — причем не только среди молодежи, но и среди новых, или «перевоспитывающихся» элит. В значительной степени это было обусловлено синкретизмом новой веры: элементы былых религий и новейшие утопии скреплялись в нем архаичными представлениями о власти.
В научной мысли происходили свои поразительные подвижки. 1920-е годы оказались тем временем перехода от господствующего прогрессистского миропонимания к страхам всеобщего распада, когда художники стали представлять мир в веде геометрических фигур, а ученые, напротив, заговорили о его «кривизне». Позитивистские устои научного знания пошатнулись. Это порождало удивительные коллизии в научной среде.