Уже потом, я сам собирал ту же морошку вёдрами. Ходил на болото с отцом, открывшим это место. Надо было брести по лесной заброшенной дороге и тропами километров пятнадцать, осознавая, что обратно – с ягодами, если они уродились, или почти пустыми, уставшими – по оводам и комарам – столько же, те же пятнадцать километров. Там, на безмолвных россыпях ягод по осушённым болотам, вкус прямо с куста, особенно зрелых, налившихся на корню гигантов переростков, уже с отцветшими листьями – тоже не плох. – это её натуральный, настоящий вкус, вечный.
Однажды, правда, я там чуть не умер, на этих болотах, почти что баскервильских, прозванных по названию ближайшей деревни – Собиновскими. После цепи предательств: жена, друг (самый близкий на то время), даже собственный организм (врачи сухо объявили – жить 3 месяца максимум, биопсия плохая, сделать ничего нельзя – можно идти домой, умирать). С таким вот "букетом желтых роз" я пошел туда, на болото, с отцом – непонятно за чем. И там бы и умер, в основном от того, что нападало изнутри похлеще баскервильской болотной твари – пекло внутренности (не полипы и злокачественные клетки 3, 4 степени, судя по биопсии), до ран в груди, до болезненных ударов каких-то ворочающихся в тесноте грудной клетки булыжников, до застывшей черной огненной дыры в сердце, в которую проваливалась вся любовь, вся тоска по исчезающей жизни, все, что могло совершиться по-другому, по-счастливому, и не совершилось, окончилось – смертью.
Морошку надо было собирать потому, что пришло её время, что отец считал, что я смогу это сделать, не смирившись с моим диагнозом (как в последствии и я, зная, что у него рак легких – возил его за клюквой, желая, чтоб он выздоровел, выхаркал эту мерзость, преодолев боль, расстояние, собрал ягоды и вернувшись – перешагнул поверженного на сегодня врага; впрочем, мне этого не удалось) – об этом я догадался уже позже – надо было дёргать и дёргать и вновь искать взглядом следующую наиболее перспективную полянку, прикидывая одновременно в уме – три котелка это уже полведра, а ведро – это уже перекур, а перекур – это отдых перед следующим ведром, которых может быть и четыре и пять такими темпами – надо было собирать потому, что всему живому в жизни есть место, подобному пошаговому постоянству сезонного рождения и увядания – невозможно жить поперёк созданного мира.
Собирая ягоды, и умирая, я вспомнил в какой-то момент что-то смутное – царапнуло воспоминание о чём–то, связанном с жизнью, болью и слабостью – чьей-то, подобной моей (не Пушкин и его дуэль, а царь Давид, его старость, поиск по всему царству девушки, которая должна была согревать его своим дыханием – вот! это вместе с косточкой перезревшей, светящейся изнутри, полнокровной, ставшей почти прозрачной, налившейся ягоды – прочертило по остывающему сердцу). И я стал наговаривать, будто расчищая древние надписи, какие-то слова, диалоги, словесные ритмичные как пульс, фразы, ситуации с болью, молодостью, светившуюся сквозь призрачную старость Царя, о свежей и яркой, как перезревшая желто-красная матовая морошка, девичьей любви Ависаги и опять об одном из величайших и лучших – о царе, ушедшем на войну, и оставившего нам очень, очень много – псалмы, настоящую молитву и разговор с Богом, и боль и страх, изливаемые Ему одному, и радость, что пока есть затишье в этой войне – можно еще успеть полюбить и быть любимым, согреваемым чьей-то осторожностью, нежностью и незрелой любовью.