Он идет на новые пути почти пассивно, с острым ощущением, что личная его роль не только сыграна, но и проиграна. Его окружала атмосфера общего недовольства его правлением различных кругов, осуждавших его деятельность с самых разных точек зрения. И это понятно, так как никакой устойчивой, выдержанной основы в этой деятельности не оказалось. «Проследив все события этого царствования, что мы видим? – записывает в своем дневнике один из сенаторов при получении известия о смерти Александра. – Полное расстройство внутреннего управления, утрата Россией ее влияния в сфере международных сношений… Исаакиевская церковь, в ее теперешнем разрушенном состоянии, представляет точное подобие правительства: ее разрушили, намереваясь на старом основании воздвигнуть новый храм из массы нового материала… это потребовало огромных затрат, но постройку пришлось приостановить, когда почувствовали, как опасно воздвигать здание, не имея строго выработанного плана. Точно так же идут и государственные дела: нет определенного плана, все делается в виде опыта, на пробу, все блуждают впотьмах…» И автор заключает свой перечень разных противоречий и сбивчивых черт в действиях правительства такими словами: «Объяснить все эти несообразности довольно трудно, их можно только понять до некоторой степени, допустив, что они происходили от особенностей характера Александра I». Объяснение, конечно, недостаточное, но естественное.
Восприимчивый к различным течениям жизни, мысли и настроений, традиций и исканий, Александр сам был сыном своего времени, оказавшимся не в силах преодолеть, хотя бы для себя, их разнородных и противоречивых влияний и требований. Пирлинг, так внимательно присмотревшийся, в частности, к его религиозным интересам, приходит к выводу: «Что особенно заметно, так это – склонность к эклектизму; его беспокойный и нерешительный ум мучительно не хотел запираться в какую-либо определенную догму». Отзывчивый на самые различные течения мысли и чувства, «Александр прекрасно чувствует себя в этом удивительном смешении принципов и не дает увлечь себя этому круговороту». Что в религии, то и в политике: удивительное смешение принципов, круговорот разнородных интересов, с постоянным исканием их компромиссного синтеза, но без цельного увлечения и без сильной воли, которые одни могли бы дать выход к синтезу определенному и устойчивому.
Таков Александр, судя по всему, что о нем знаем, и в личной жизни, в отношении к людям: неустойчивый, неуловимый. Сам Аракчеев говаривал про него: «Вы знаете его – нынче я, завтра вы, а после опять я». Самолюбивый и недоверчивый, занятый своей ролью, он пользуется людьми, умеет играть в откровенность и доверчивость, но они для него средства, и всегда не очень надежные. «Занимаясь вещами, пренебрегает людьми», – заметил про него Сперанский. Он всего искреннее, по-видимому, тогда, когда заявляет, что никому не верит. И прожил Александр свою жизнь, по существу, очень одиноко. Семейные отношения, полные взаимной подозрительности, оглядки и притворства, наложили неизгладимую печать на все его отношения к людям. По воцарении он роль императрицы в большом дворце оставляет за матерью, покушения которой на политическое влияние его тяготят и заставляют быть постоянно начеку, вступать в объяснения, даже защищаться. Жена – Елизавета Алексеевна – в тени, не сотрудница императору и не играет существенной роли в личной его жизни. Частая усталость от напряжений императорства заставила его особенно дорожить связью с М.А. Нарышкиной, урожденной Четвертинской, которая дала ему (с 1804 г.) суррогат семейной жизни, жизни вне дворца и политики: ей был строгий запрет касаться общественных дел и политических тем; смерть их 18-летней дочери в 1824 г. Александр пережил как большое горе, которое подкосило его и без того расшатанные силы. Утомление ролью правителя и всей напряженностью связанных с ней отношений часто звучит в беседах Александра с молодых лет и все нарастает; в его повторных заявлениях о намерении отказаться от власти – не одни слова в духе сантиментального века; в них, надо это признать, звучит с трудом преодолеваемое сознание непосильности для него огромной роли, какая выпала ему на долю. Моменты самокритики, и острой, у него бывали, но их одолевали большое самолюбие и личное увлечение этой самой ролью. Но осадок от них оставался – в подозрительной оглядке на окружающих, в повышенной чувствительности к каждому суждению о себе, в щекотливости к любой наслышке. Это настроение, повышенное физическим недостатком – ослаблением слуха, – придавало особую остроту его общему пессимистическому мнению о людях, какое он вынес из общения с придворной средой.