Пожухлые кукурузные былья повалены давно ветром, а не жаткой. Потому лежат они в том смертном порядке, как покошенные из пулеметов полураздетые пленные солдаты. На такое поле ни копытом, ни сапогом не ступишь — грешно. Поманул Братун солдат за собой по межевой, слегка укрытой снежком балочке. Да сразу не послушались солдаты. Растаращились на невидимую пока деревню — верят и не верят, что цела еще Россия. Горьковатые дымы живых изб томили и радовали солдатские опустевшие сердца. Силы-то и потратились на ту радость. Шагу шагнуть не могут, будто пришли уже, повалились в снег. «Ишь, сеновал нашли», — невесело подумалось Братуну. Он еще нашел силы повернуть назад к солдатам, хватнув на ходу обклеванный початок кукурузы. Загорелись зубы от непривычного корма, затуманились думы, будто сон-травы нажрался. Потянуло тоже наземь. Рядышком и привалился брюхом к людям. Солдаты, ища сугрева, без сговору потянулись, как во всякие привалы к Братунову теплу.
Устин Оградин, опираясь на винтовку, словно на посох, брел позади и не видел, как попадали в радостном бессилии солдаты. А когда увидел, то исступленно, не своим голосом заорал:
— Встать! Вста-ать, гады! Трусы! — Загребая ботинками снег и волоча за собой винтовку, побежал к ним Устин. Но сил не хватило и на десяток шагов: будто штыком садануло в спину — не устоял солдат, упал и по-отцовски завыл: — Ах, нелепость какая! До жизни добрели ведь, миленькие... У самого порога жизни снова смерти поклоны отвешивать надумали. Эх, братцы солдатцы...
Оградину вдруг и самому не захотелось вставать у того самого порога. Так хорошо заныла душа. Но у него еще другие были силы, и он не мог не встать. Оградин поднялся на колени, подтянул за ремень винтовку к себе, передернул затвор, поставил на приклад и выстрелил в морозную пустоту поднебесья. Небо отозвалось тревожным эхом, накатив на душу солдата смутную досаду. Устин, запрокинув голову, удивленно растаращился, силясь зацепиться глазами за что-то живое, чтоб не упасть снова и не потеряться. В небе распластанно парил ворон-крятун. Зыристый наклон головы, хищный изгиб крыльев, угластые отводины хвоста на смертно-белом пологе небесной пустоты рисовались крестом-свастикой. Угольно-черный отлив креста резко и холодно бил в глаза, вызывая отвращение и злобу. Устин по фронтовой жизни знал, что вороны уж какой год кормятся отходами войны, разбойно шныряя по оставленным окопам и смертным дорогам фронта. Не подлетая к огню боев и держась на безопасном пределе от горячих пуль, это ненасытное крыластое зверье обжиралось мертвечиной. Оно наглело с каждым днем войны. Вороны терзали павших коней, накликали смертный страх ослабевшим духом, добивали тяжело раненных солдат. Война, видно, пришлась к аппетиту черноперым горбоносым мародерам.
Поганый отлив парящего креста замутил глаза и душу солдата. Устин выстрелил в небо еще раз. Выстрелил не целясь — не было сил поднять винтовку к плечу. Выстрелил просто так, для острастки, чтоб согнать негодяя с неба. Ворон прицельно завис, высматривая для себя отметинку очередной кормежки, и бедово скатился по косой дорожке в синеву соснового прилеска, чтоб пересидеть там и дождаться сытного часа...
Оградин с трудом поднялся на ноги и, облапив винтовку, постоял, пока не сошла тошнота, и побрел будить солдат. Братун первым поднял голову и обрадованно всхрапнул, завидя на ногах Устина. Больше всего он боялся умереть прежде бойцов, не доведя их до людского крова. Сам Братун свыкся со смертью и давно отдался бы ей, но держался по какой-то великой воле людей.
Работа смерти в сути своей обыкновенна, хотя каждый думает, что это мудрое дело природы. И, думая так, рассчитывает на какую-то малую отсрочку: в предсмертной минуте — вечность! И человек, каждый по-своему рассчитываясь с жизнью, желает этой вечности. Желал этой вечности и Братун. Податлива душа, когда тело уже не в силах держать жизнь. Задвигалась ОНА: засмотрелась на все, заслушалась и стала ждать чего-то. Коню видится, как хвоистой синевой разливается сосновый бор на горизонте, куда-то к небу по легкому снежку полезла стежка-дорожка, уводя навсегда от него раненых солдат. Душе видно так же, как зябко печалится голый березнячок у деревни. Дымы над избами восстали великанной защитной крепостью. И все это вселяло бесстрашие и доверие к жизни: Виделось и тут же слышалось душе: нашептывает свою притчу старый конюх Филипп: «Перед бедою — все мы, перед смертью — один»; бредит в кустах покойная кобыла Хима — фронтовая подружка Братуна; напевает человечьим голосом Серенина гармошка, тихо так — про жизнь-любовь напевает; все слышно — даже как молчит небо и как в ту умолчную высь опять взмыл черный, будто из костра только, вороний крест — птица...
Душа видела, душа слышала, но душа и ждала. Ждала восторга вечности! Ждала и хотела все пережить заново: и то, что было давно и вчера было, что свершится сегодня и означится завтра, и что всегда будет!