Сержант Обадия Хейксвелл прямо-таки лучился самодовольством. Усевшись на корточки, он снял кивер и, по обыкновению, вперился в него блестящими голубыми глазками. Как всегда, вид зловонного нутра головного убора развязал сержанту язык:
— Сегодня, да-да, сегодня. Я был паинькой и сегодня я получу новую игрушку.
Скаля гнилые зубы, Хейксвелл покосился на роту. Они следили за ним, о, да!
— Боятся меня. Нынче будут бояться меня ещё сильнее. Сегодня многие из них окочурятся.
Он захихикал и снова быстро огляделся в надежде поймать устремлённый на него взор. Но он хорошо выдрессировал разгильдяев, никто не осмеливался смотреть ему в глаза.
— Кранты вам сегодня! Перережут вас, как поросят перед праздником!
А он не умрёт. Не умрёт, что бы там ни молол Шарп.
— Ох уж этот Шарпи, напугал меня, свинья! Но ему меня не убить. Никто не может меня убить!
Хейксвелл почти выкрикнул последнюю фразу, потому что она была святой истиной. Смерть касалась его своим чёрным крылом, но он улизнул. Нежно, словно заветный талисман, Обадия потёр мерзкий шрам на шее. Да, его повесили однажды, но он выжил. Хейксвелл мало что помнил об этом. Помнил беснующуюся толпу, помнил других приговорённых и на всю жизнь сохранил тёплое подобие благодарности к тому убогому садисту, что на потеху зрителям решил казнить висельников медленно, без ломающего шею резкого рывка. Толпа воем встречала кивок головы очередного взмывающего вверх тела. Брыкания борющегося за жизнь человека вызывали у ротозеев хохот. Тогда на эшафоте появлялся кто-нибудь из подручных палача. Лыбясь, будто актёришка захолустного театра, выходящий на бис, он хватал несчастного за лодыжки и всем своим весом оттягивал вниз. Чернь потешалась. Им не было дела до того, что любой из них может завтра оказаться на месте казнимых сегодня. Им не было дела до того, что сопляку Обадии всего двенадцать лет. Сопляк или нет, но жить он хотел отчаянно. Когда верёвка подняла его в воздух, Обадия, превозмогая боль и меркнущее сознание, заставил себя висеть смирно. Чтобы все подумали, что он мёртв, чтобы никто не дёрнул его за ноги, лишив этих жутких, но сладостных мгновений утекающих из тщедушного тельца, жизни. И тут случилось чудо! Тучи, копившиеся с утра, вдруг прорвало дождём, да каким! Ливень вмиг разогнал и зевак и палачей. Брат его матери, озираясь, залез на помост, обрезал верёвку и уволок Обадию в ближайший переулок. Приводя племянника в сознание пощёчинами, дядя приговаривал:
— Ты слышишь меня, щенок? Ты живой?
Должно быть, Обадия застонал, потому что дядюшка нагнулся к нему и зло зашептал:
— Живой. Слушай меня, зверёныш. Чёрта с два я бы так рисковал, если бы не просьба сестры, твоей мамаши. Ты слышишь меня?
— Да. — тогда лицо Обадии впервые исказила судорога.
— Проваливай отсюда и не вздумай припереться домой, понял? Тебя вздёрнут снова и не почешутся. Усёк?
Он усёк. Он убрался. Родных Обадия больше никогда не видел, но взамен он обрёл армию, подобно другим бродягам без роду и племени. Ещё он обрёл веру в собственное бессмертие. Зародившаяся там, в грязном переулке, от сражения к сражению эта вера только укреплялась, и сейчас Обадия твёрдо знал, что он обманул смерть.
Достав из ножен штык, Хейксвелл поколебался мгновение, не поручить ли заточку кому-то из рядовых? Можно было лишний раз ткнуть мордой в грязь этого ирландского голодранца… Впрочем, полагаться на чужую добросовестность не стоило. Официальное уведомление запаздывало, но «солдатская почта» уже разнесла весть о предстоящем штурме. Обадии понадобится очень острый клинок. Сержант извинился в кивер и опустил его наземь. Охаживая лезвие оселком, Хейксвелл всей кожей впитывал страх, исходящий от роты. Они боялись его. Эта боязнь заставляла их приносить ему жратву, стирать его шмотки и менять солому на его лежанке. Поначалу, правда, пришлось избить пару упрямцев, зато теперь он, Обадия Хейксвелл, был полноправным хозяином роты. Не убогий капитан Раймер, не Прайс, не прочие сержанты: весь этот сброд тоже трясся от страха при виде него, сержанта Хейксвелла. Шарп был далеко, Харпер носил красный мундир рядового. Жизнь налаживалась.