Авдотья вошла удивленная, злая, с подоткнутой юбкой. Увидела Мишку, узнала, юркнула за перегородку. Зина стояла над самоваром, ничего не видела и не слышала… Он — за ней. И уже рада была. И уже хотела, чтоб как можно скорей.
Митрич зажег большую парадную лампу (город много таких еще недавно на хлеб променивал). Смущаясь заношенной своей рубахи, разговаривал с гостями. Васька на все смотрел любопытно, — из глаз у него лез смех, — ёрзал на месте, без перерыва вертел махорочные папироски. Мишка на него хмуро хмыкал и нехотя говорил — о скоте, о ярмарках, о зиме и дровах.
Переодевшаяся Авдотья наспех смела со стола крошки и лужицы, от недавнего чая оставшиеся, подобрала по полу раскиданные одежины, вожжи, рукавицы. Сына, сопливого Петьку, послала за самогоном.
Зина, сидя на-показ, краснея, бросала быстрые взгляды на Конского. Ей нравилось дикое его нерусское лицо… Пил Мишка много, быстро глотая зелено-мутную жидкость, занюхивая ее корочкой. О деле не говорил ничего. Митрич терпеливо ждал, тянул с блюдца чай и угощал:
— Закусывайте, пожалста.
Авдотья вздыхала притворно. Смотрела жадными глазами. Заранее смаковала завтрашнюю зависть соседей. Потом начинала бояться: «А если ничего не выйдет? Если Конской приданого запросит слишком много?» Прикидывала в уме: «Корову, что ли, дать… да пудов двадцать ржи… Да машинку еще»…
Только пятый стакан, не поморщившись, проглотив, сказал Мишка:
— Значит во: хочешь дочку выдавать, — выдавай! Насчет приданого — не нуждаемся. А только, чтобы поскорей… — Корочку понюхал. — Безо всяких, чтоб в момент… А деревенские свои девишники разные и иной мурафет… попрошу покорно, чтоб без них обошлось. Потому что я ваших тонкостей не знаю.
Васька пьяно смеялся:
— Гы-гы… Какой скорый… — Хлопал Митрича по плечу и орал: — Чего уж, выдавай, отец, дочку… Жених хорош, а сват еще лучше!..
Становилось пьяней. Главного, торга из-за приданого, не было. Вконец пораженный, Митрич согласился на все — даже на свадьбу в следующее воскресенье. Зину же никто не спрашивал. Да и видно было: не прочь девка.
По дороге домой Мишка молчал, сопел носом. Только подъезжая к дому, поставил точку:
— Баба, брат, — на ять!
Желтенький вокзальчик, с бетонным полом внутри, с пропыленными объявлениями и плакатами на стенах. Перед вокзальчиком — длинная дощатая, очень гулкая платформа, для мужчин и для женщин, высокая водонапорная башня. Вдоль линии громаднейшие штабеля дров; дальше березы выстроились шпалерами — уходят куда-то вдаль… Прощаясь, машет им рукой семафор.
Позади — подъездик, обсаженный стрижеными кустами акаций, засоренный клочками сена и конским навозом, вечно полный нераспряженных лошадей. От подъезда начинается обширная площадь. На ней три раза в год бывают бойкие торжища. В центре площади вылинявшая деревянная трибуна; напротив ее исполком. Дальше серо-лиловая груда домов… А все вместе — станция и поселок — Веселое.
Поселок большой. Много лавок, ЕПО, бараночная, — баранками Веселое славилось, — пивная. А школы нет.
Дом Конского — высокий двухэтажный старик, деревянный, перекосившийся, гнилой. В нижнем этаже много выбитых стекол, заделанных досками, дранью, картоном. Сбоку приклеен длинный крытый двор. В нем Конской держит и режет купленный скот.
Внутри у Мишки разно. Наверху три маленькие комнатки по-мещански. Низкие потолки, кафельная лежанка, покалеченная мягкая мебель в грязных чехлах. Конечно, горка с плохой посудой, скверные олеографии, позеленевшие образа и половички… На окнах тоскливо сохнут бальзамины… В центре всего — вдребезги разбитый рояль. Внизу же мрачно и грязно. Пол очень сильно перекосился, на нем под самыми невероятными углами — стол, рваный и насквозь просаленный диванчик; из диванчика лезет наружу мочальная срамота. В углу громадный ореховый буфет, купленный вместе с роялем за бесценок — по случаю женитьбы. Из-за дощатой перегородки видна русская печь, совершенно черная от копоти. Повсюду валяются мокрые портянки, изнавоженные валенки, рваные сапоги, какие-то лохмотья, — Мишки и его помощников — резников и погонщиков. Весь день внизу толчется народ. Терпеливо ждут уплаты за пригнанных коров зевающие мужики… Ребятишки пристают к Мишке и клянчат:
— Миш, я скотину пас…
— А я за Василь Семенычем бегал — помнишь когда…
— Дай хучь сотню… Миша, да-ай… Я Паньке четверть относил… Дай!..
Конской носится, как угорелый, находу пишет записки и расписки, привычным пожатьем бьет по рукам недоумевающих мужиков, дома твердо решивших отдать скотинину не дешевле тридцати пудов, а тут как-то отдавших ее за мусоленый червонец… Ругань все время висит в воздухе — в мать, в бога и в чорта.
И вся эта компания напоминает какой-то притон, наполненный ворами, продымленный махоркой и полный вони.