Читаем Ровесники: сборник содружества писателей революции «Перевал». Сборник № 3 полностью

Потом слух прошел по завалинкам, по журавцам: бумага пришла, чтоб беспременно баб выбирать в совет, как ни можно, чтоб председатель подчинился.

Сказывали — председатель Гаврюшка-индюк от злости почернел:

— В этом деле я, — говорит, — супротив Москвы пойду.

Солдатка Варька по домам и хвост и язык обтрепала, уговаривала баб ее в город от всех баб послать с жалобой: «председатель, мол, нашу волю затаивает».

Но уж Варьке больше веры нет — путаная баба, пертрехнутая.

И все ж, знать путем не знали, а чуяли, — вышла воля. Сметили по мужикам: покороче стали руки, не так часто доставать стали.

Вспомнила Наташа, как ноне утром блинцы пекла: сковорода не ладила — прихватывала. Подтолдыкнула с ехидным смехом старшая сноха. Намахнулся было на Наталью «немой».

Наташа только глянула — опустил руки; ругаться хотел — слова не выговорит. Растревожился. Как заикнулся, пиши пропало, — наехал на пенек, ковырялся с полчаса. Бьется морда в судорогах. Стоит, хлебает чадный дух.

Как за такого вышла, какая неволя?

Хорошо еще порожняя — руки не связаны. На богатство, на уговоры улестилась.

А что оно богатство-то: в крестьянстве-то и в богатстве барыней не посадят — горбом достается. Своим-то разумом жить — привычки такой не было, — всё, как люди.

Знато бы дело, за Николая выйти поперек семейным. Любилась с Николаем, а от людей совестилась: из беспортошных — не жених.

Николай-то с обиды тут же в город на фабрику подался — и вот на Пасху каким соколом прилетал!

Свиделись однова.

Сердцем учуял Наташину жизнь, — в город звал с собой, рассказывал про бабьи права в городах: не может, говорит, муж жену силой к себе вернуть, устрою, говорит, на фабрике работать.

С собой не навязывался, — одну Наташину жизнь в расчет брал.

От этого в Наташе сомнение было. Женат, может — брешет, что холостой, а может, с обиды — гордость: как, мол, сама хочет.

Отмолчалась тогда Наталья, а мысль пала на сердце.

Только ведь не сука она какая бездомовая, чтоб в самую рабочью пору крестьянство бросить. Зла от семьи не видала. Хлеб ела не попречный, хоть и незаработанный — первый год замужем ходила.

Решила с собой, — отработаю вот летом и уйду, — на-те, пользуйтесь.

Стала потихоньку деньги скапливать. Поджидала подходящего денька, чтобы не сразу стрянулись, — по бабьей слабости боялась окоро́ту.

Тут случай к локтю. С бабами в бор по рыжики, за бором тут же станция, от кордону с полверсты: в бор и в бор — не сразу хватятся.

И вот в бору. Рано-рано, когда порастеряло небо почти все звезды на бабьи загадки и чуть полиняло, поднялась на локтях Наташа.

Холодок, утренник под шушпанчиком прихватил, притулил опять к земле.

Приласкало вспугнутое тепло, всем телом явственно вдруг поняла — будет радость.

А другая мысль на ноги поставила в один миг:

«А ну-ка женат?».

С этой мыслью уж не улежишь.

Не слыхали бабы, как ушла Наташа — спали, скошенные куриным сном: встанут завтра, долго будут оправлять съехавшие на-бок повойники, позёвывая, крестить рот, отряхать смятые юбки, пока хватятся Наташку. Скажут с усмешкой:

— На отличку Наташка бьет — ране всех встала.

Шла голубым мохом, росой, песком — от хвои колючим.

Белым пухом туго набился туман меж деревьев.

Стояли верхушки без корней, в белых облаках, вырастали в двух шагах в незнакомых ликах.

У кордона туман в лесу оставила, на полянку вышла, — и солнца еще не было, а уж полосовало небо розовым и пригоршнями алмазы в травы сыпало.

С вечера недолго щурились избенки редкими огоньками в маленьких оконцах с нечистыми стеклами — старушечьим глазком, и с хитрецой, и с глуховатой подозрительностью, и со старческой убогостью. Мигая, меркли.

Наползала мышиная тишь, тараканье раздумье, собачья тоска.

Спит мужик, чешется в хрясть, полнит избу крутым, тошным духом. Думает таракан, думает. Тоскует собака до зари.

По другую сторону от кордону, на отшибе от бору, насыпь лентами в узел завязана станцией.

В зеленых крышах, в больших стеклах, створчатых дверях, в фонарях шарами — брошен к лесу городской лик.

И из городов каждый день сползаются и расползаются чугунные коротколапые тяжелые чудища, с одышкой больших городов: подымают на станции суету свистками нетерпеливыми, звоном медного колокола, будят тишь, сонь… и зовут…

И вслед чудищу с зеленым, красным ломаным позвоночником, вслед ему, пока не скроется из глаз — нельзя не смотреть, и тревожит звук убегающих колес, и бежит вслед даже самое неторопкое сердце.

Здесь у двух дорог, у кордона, присела Наталья, на свежесрубленных, с только что сбитыми сучками сосновых бревнах. Еще свежели ссадины, еще дышали лесом бревна, и под тонкой, тонкой розоватой кожицей еще бился зеленый сок: умрет дерево, и станет зеленое под кожицей коричневым и ломким.

Уже карабкается солнце по небу, шлифует голубой хрусталь неповторимой голубизны бабьего лета, и кроткая голубоглазая улыбка щемит печалью об ушедшем лете. И тогда захочется все недожитое изжить, сейчас же вот, в этот миг изжить, выпить до дна всю жизнь, все, что осталось в ней еще, изжить и ласково затихнуть в кроткой голубоглазой улыбке хрустально-синих дней.

Перейти на страницу:

Все книги серии Перевал

Похожие книги

Рубаи
Рубаи

Имя персидского поэта и мыслителя XII века Омара Хайяма хорошо известно каждому. Его четверостишия – рубаи – занимают особое место в сокровищнице мировой культуры. Их цитируют все, кто любит слово: от тамады на пышной свадьбе до умудренного жизнью отшельника-писателя. На протяжении многих столетий рубаи привлекают ценителей прекрасного своей драгоценной словесной огранкой. В безукоризненном четверостишии Хайяма умещается весь жизненный опыт человека: это и веселый спор с Судьбой, и печальные беседы с Вечностью. Хайям сделал жанр рубаи широко известным, довел эту поэтическую форму до совершенства и оставил потомкам вечное послание, проникнутое редкостной свободой духа.

Дмитрий Бекетов , Мехсети Гянджеви , Омар Хайям , Эмир Эмиров

Поэзия / Поэзия Востока / Древневосточная литература / Стихи и поэзия / Древние книги