Прошли освобождающие «воды», открывая выход новому человеку. Еще до вечера, до веселых вечорок шумя крылами налетела боль, тупая, нестерпимая — огромная птица села на живое мясо, как на куст, взмахивая крылами, ими бия и терзая — пригибала бабу к земле. Пальцами впиваясь в дерево, садилась сразмаху на-пол, тащилась к лавке.
— Мамка! Чо с тобой-ча? — в страхе вопили ребяты: прихватывало дух у Ксюшки, а Гринька ревел без зазрения совести:
— Ма-а-ам!..
— О-еченьки!.. Цытьте хошь вы-то… Жи-ивот у меня болит… О-о-о!.. Никому не сказывайте… О!
А кому им сказывать? Они дома сидят, им не в чем на улку в этакую стужу…
А когда ввалилась разудалая гармонь и почала скалить зубы и выгибаясь выговаривать:
Тогда под далекий от нее смех, под грохот парней, под визг девушек — обезумела серая птица: боль-боль-боль, — выворачивая нутро, разгребая хрящи, разводя в сером молоке огненные круги перед глазами. Тогда улучив момент и будто набив обручи на несусветную муку, железо набив на распадающуюся плоть — выскреблась она, волоча тулупишко, за дверь и добралась с воплем до дырявой стайки, припала в углу на навозную кучу.
Леденея и смерзая от диких порывов и целовков ветра; в испарине холодной — в ледышках, в ледышках; обмирая и скрежеща зубами; суча ногами и руками — взрывая мерзлый навоз под собой; неустанно стеня, — мучилась, закатывая глаза в просвет, в пустое мутное небо, как в мертвое бельмо из-под нависшей растрепанной соломенной брови. Цедила стон, понимая одно — как бы кто не услыхал, как нитку тянула стон. Как нитку, стальную… как проволоку… как полосу… Ы-ы-ы-ы…
Наконец, погружая руки в самый клубок боли, — а-аых! — рванула и — на мгновение — ушла из рук воля, упала, как мешок с воза. Как тяжкий ворон, крича — взнялся с распластанной бабы, продираясь сквозь лес, сучья — ввысь. Но тут же очнулась от необычайной легкости, от крика ребенка, в своем рождении ощутившего безысходность смерти, смертельный холод. И оттого, что учуяла кого-то, не видя, за плетнем. Сразу, как клещами сдавила живой вопящий в ногах комок: за горлышко его, за горлышко…
— Кто тут? — испуганно спросил голос за плетнем.
Молчит, все молчит в стайке: молчит и Глафира, все задавив в себе, молчит и это в скрюченных руках.
— Кто тут? — уже смешливо хмыкая повторил голос в проеме в свету и затряс коробкой, заширкал спичкой.
— Ганька! — натужась завопила тогда роженица: в ужасе — вот-вот осветит, — Ганька! Ты чо охальничашь? Не сровня каж-жись…
— А-а… ты это, тетка Глафира, — остановился парень и положил коробку в карман. — Чо тут у тебя вяньгат?
— Айда, ухходи… На ягну наступила, вот и вякнула… Нету в шарах стыда-то? А-а будь ты трои…
— Х-ха! А я, мол, из молодяжника кто шиперится, — медленно повернулся и пошел парень. — Ну чо разоряешься…
…Оторвала пуповину на, — на-прочь: знает. Срывающимися, застывшими культяпками перекрутила, задержать кровь. Последнее выпало — «место». Отбросила — конец!.. Но спохватилась, дотянулась и сгрудила все. Царапаясь поднялась-подползла по корявой в остриях прутьев стене, срывая кожу, тычась и накалываясь в беспредельном истощении. А в щель сомкнутых челюстей, в закушенную губу зажатый, дрожа и не умолкая, шел обмороженный, скорбный плач. Сунула слизкую массу на поветь в угол под солому и — выждав еще, окончательно застывая, бледно-мучная и сизая, с печатью смерти, сизая — как мартовские снега с темными провалами — глазами, — приволоклась в избу. Обеими руками вцепилась в косяк, вымолвила:
— Ой, ребятушки, кончали бы вы, ради христа. Недужится мне чой-то, сил нетука…
— На-вот! А ты ложись давай на-печь, чо ишо? — спокойно ответили ребята. — Заломалась-закамисарилась. И чо приставлятся?
Разумеется, сполна надо денежки за квартиру догулять, неужель попускаться. Разошлись, когда подслепый февраль разлиплял белесые ресницы, протирая зенки…
День следующий и ночь трепала ее лихорадка. Горели опаленные бессонью и жаром глаза в синих кругах; впалые щеки маком цвели, шевелились, как маковый цвет. Чужая поясница, совсем чужая — ныла-ныла: что-то будто цапало за ступни, оттаскивало таз… А концы, а спрятать — помнишь?
Ночью поднялась и, пока не закатилась в обморок, в кресте плетней на задах долбила: скреблась, тарахтела мерзлая огородная земля — слушала во все уши. Долбила, пока не выпала лопата, пока не упали руки плетьми, — тогда уползла в избу.
А днем еще пошла: собирая последнюю моченьку, ровно слабость одну увязывая в узлы, — потащилась на работу, на помочь пилить дрова. Вид свой показать: хворь какая-то неизвестная, а ничего. Там увидала ее Агафья, оглядела-обследовала: «Матушки мои! Чо ето — никак скинула? Так и есть, так и есть. Где же ублюдок-от? Ай притиснула?! Ой, окаянна! Ой, потаскуха! Побечь к Санке, повыпытать — куда подевала молоденчика… А-а, вишь ты, верность твоя липовая… Ой, подлая!..».