Вдруг забота: начинают зябнуть пальцы от нечаянного прикосновения к стали стволов, и погреть невозможно, — каждое мгновенье зверь может выскочить. В двадцати шагах короткое совещание шопотом: Грек идет вправо в обход берлоги на случай, если у медведя есть выход назад. Крестный становится влево на случай, если я промахнусь или задену и раненый бросится в драку.
Вот я теперь один против чела. Требуется сойти с лыж и обмять себе место. Погружаюсь в снег выше пояса, чело берлоги исчезло. Как же теперь быть? Об этом нигде не написано, и никто мне об этом не говорил. Я в плену. Медведь сейчас уйдет, и я его не увижу. А крестный устроился высоко и шопотом велит мне продвигаться до елочек. Как так! Елочки же в семи, восьми шагах от чела! Но я слушаюсь и лезу туда. Вот миновал их. Гляжу на старшего. Он кивнул головой. Нога сама обминает снег, выходит ступенька, потом другая, третья, показывается близкое чело и то рыжеватое, — что издали очень смущало, — теперь уже не медведь, а внутренняя сторона выворотня. Я утвердился, свободен. Кто меня научил?
Что там делалось сзади, я не знал, и вовсе даже забыл о фотографе и его лестнице. Все события впереди, и они совершаются и беспрерывно нарастают.
Грек растерялся и не понимает задачи беречь зад берлоги. Крестный выходит из себя, покрывается белыми и красными пятнами. Машет руками, громко шепчет. Грек понял, подался, и вот…
Как ясно теперь мне и понятно, что борьба в себе свободного гордого человека с трусом необходима, без труса нет испытания, трус равноправный агент творческого сознания. Я трус.
Уговорить себя так же невозможно, как остановить сердце, а оно колотится все сильней и сильней. Кажется, немного еще, и оно разорвется, но вдруг черта, за которой нет больше борьбы, и трус исчезает: все кончено, я механизм, работающий с точностью стальной пружины в часах.
Такой чертой было ясное и довольно громкое слово Крестного:
— Лезет!
Что-то зашевелилось на рыжем. Я ждал, и мушка стояла на этом неколебимо. Стало показываться и нарастать медлительно, верно и неизбежно; уши такие же, как в зоопарке, и линия шерсточки между ушами, а мне нужна линия между глазами, и до этого, если так будет расти, очень долго. Все было, как если смотреть на восход луны и метиться мушкой.
Неужели всему этому огромному и спокойному времени мерой была одна наша секунда? Когда в промежуток этого необыкновенного времени сзади меня послышался голос, мне казалось, это было из какого-то давно забытого мира, где крошечные люди кишат, как в муравейнике. А это был голос фотографа с лестницы Крестному:
— Станьте немного левее!
Необыкновенно было, что воспитанный и утонченно вежливый Крестный чисто по-мужицки ответил:
— Поди к чортовой матери!
Как раз в это время и показалась нужная, долгожданная линия между глазами, такая же, как в зоопарке; сердце мое остановилось при задержанном дыхании; весь ум, воля, чувства, вся душа моя перешла в указательный палец на спуске, и он сам, как тигр, сделал свое роковое движение.
Вероятно, это было в момент, когда медведь, медленно развертываясь от спячки, устанавливается для своего быстрого прыжка из берлоги. После выстрела он показался мне весь с лапами, брюхом, запрокинулся назад и уехал в берлогу.
Все кончилось, и зима вдруг процвела. Как тепло и прекрасно. Бывает ли на свете такое чудесное лето?
Медведя выволокли. Он был не очень большой. Но не все ли равно? Крестный обнимает и поздравляет с первой берлогой. Грек подходит сияющий. Крестный просит прощения у фотографа. Он оказался мужественным: совсем около, сзади меня стоял безоружный на лестнице. Мы все теперь хотим ему услужить. И он пользуется. Повертывает нас направо, налево, то заставит согнуться, то прицелиться. Мнет нас, как разогретый, податливый воск, и мы все ничего. Ему остается снять отдельно берлогу, а для этого надо ему срубить одну елочку. Как! Ту самую елочку, из-за которой медведь, может быть, и выбрал себе место под этим выворотнем. Ту самую елочку, что маячила мне, когда я к ней приближался в глубоком снегу и совершался суд надо мной — быть мне дальше охотником, или не быть.
— Не надо, — сказали мы все.
И не дали рубить эту елочку.
До самой ночи мы разбирали сражение с медведем, занявшее всего несколько секунд, и после целого дня, проведенного на морозе, не хотелось, как обыкновенно на зимних охотах, выпить. Так во всей очевидности открывалось происхождение потребности пить вино из необходимости иллюзии в жизни, не удовлетворяющей всего человека. Весело было мне встать на другой день спозаранку, будить товарищей и слушать за чаем рассказ окладчика об этом втором, по его убеждению, огромном медведе. Как ему не знать, если он прошел от него всего только в трех шагах и видел своими глазами: медведь открыто лежит между двумя елками, с севера защищенный выворотнем. Но не то, что медведь большой и открыто лежит, веселило меня, а что я отделался и сегодня могу быть спокойным свидетелем и наблюдателем. Я поддразнивал Грека:
— Посмотрим, как-то вы, молодой человек!