Невельской слушал своего спутника, которого теперь явно было не остановить, и на ум ему приходили свежие, необычные мысли. Он давно задумывался, отчего ему скучно бывает в тех местах, где других охватывает неуемный восторг, а там, где остальные лениво скучают, ему, наоборот, кажется все новым и прекрасным, несмотря на то, что он видел и пробовал это, скорее всего, уже не одну тысячу раз. Дворцы, соборы, величественные мосты повергали его в дежурное отупение, скрывать которое он выучился вежливой улыбкой и поддельным интересом к личности либо архитектора, построившего очередное чудо, либо вельможи, позволившего себе в этом чуде проживать. В то время как лес, море, пустынный берег или стакан давно, казалось бы, знакомого вина при всей их предсказуемости и простоте всякий раз покоряли его так сильно, глубоко и, главное, так разом, что временами ему приходилось говорить какую-нибудь пошлость, дабы оказавшийся рядом не заметил готовых проступить у него на глазах слез. Слушая теперь пространные речи господина Семенова о запутанной политической обстановке на отдаленном востоке, Невельской неожиданно для себя понял причину этой своей странной особенности. Все, что не имело прямого отношения к его морской профессии — да к тому же было сделано человеком из камня и в соответствии со строгим набором правил, — содержало ограниченное количество смыслов, и смыслы эти в конечном счете исчерпывались при десятом или двадцатом знакомстве с ними, невзирая на всю затейливость архитектуры, лепнины, бесконечных горгулий, мозаики, библейских фигур и прочего. Тогда как море, лес, берег не подлежали жестокой диктатуре правил — особенно тех, которые уяснил для своего пользования сухопутный человек, — и оттого смыслы в них были неисчерпаемы. Слушая своего спутника в удобном английском вагоне, Невельской понял, что и сам человек, хотя бы даже в лице вполне сухопутного господина Семенова, отличается подобной неисчерпаемостью смыслов, а потому не сумеет наскучить уже никогда.
Удивлял сейчас господин Семенов прежде всего своим жаром. Непредсказуем он и без того, конечно, был до крайности, однако к этой непредсказуемости, как ни странно, Невельской уже стал привыкать и даже с некоторым спокойствием ожидал от него всякий момент чего-нибудь этакого. Но вот огненный темперамент, с каким его собеседник живописал расположение мировых политических и военных сил на восточной окраине России, до настоящего момента в нем невозможно было даже предположить. О столкновении двух гигантских империй он говорил с таким сердцем, как будто это касалось лично его самого, как будто эти империи для него были просто два человека — не абстрактные государственные сущности, а два живых человека со своими характерами, причудами, слабостями и так далее, — и вот эти два человека зачем-то пришли к самой стене его дома и устроили там погром.
Возмущение господина Семенова в процессе поездки до Лондона приумножалось неожиданно проявившейся в нем наклонностью к поэзии, обретая черты какого-то уже античного отношения ко всему делу. Английский экспедиционный корпус, прибывший в Китай из Индии в составе четырех полков и двух рот артиллерии, он в конце концов стал именовать не иначе как Британским Львом, а маньчжурскую армию империи Цин — Китайским Драконом. Эти мифические чудовища в его изложении разрастались до неимоверных размеров, и, начав с разговора о конфликте как бы двух обычных людей, в итоге господин Семенов пришел к масштабам поистине Гомеровым. Лев, разорвавший Дракона, грозил двинуться дальше на север, и в таком случае под угрозой могли оказаться наши восточные территории. Гонконг, захваченный Львом, вряд ли удовлетворил все его аппетиты.
Господин Семенов, размахивая руками и то и дело вскакивая с кресла, рассказывал о Нерчинском договоре[49]
семнадцатого века, по которому граница между Китаем и Российской империей в бассейне Амура оставалась до сих пор неопределенной, а значит, у Льва имелись теперь и юридические основания если не совершить могучий прыжок, то во всяком случае — протянуть свои лапы на север.