«Меня поразили дрожащие кончики пальцев, как жирные десять червей, он хватался за пепельницу, за колено З. Н., за мое…» – недобро вспоминал Андрей Белый, хотя когда-то в письмах Блоку отзывался о Розанове не без уважения[40]
, а сама Зинаида Николаевна восхищалась в своих воспоминаниях: «Писанье, или, по его слову, “выговариванье”, было у него просто функцией. Организм дышит, и делает это дело необыкновенно хорошо, точно и постоянно. Так Розанов писал, – “выговаривал” – все, что ощущал, и все, что в себе видел, а глядел он в себя постоянно, пристально… Писать Розанов мог всегда, во всякой обстановке, во всяком положении; никто и ничто ему не мешало. И всегда писал одинаково. Это ведь не “работа” для него: просто жизнь, дыханье».Еще более характерное свидетельство о розановской «кухне» (или, может быть, «спальне») можно найти в ремизовской «Кукхе»: «В. В. Розанов сказал: когда он в ударе и исписанные листы так само собой не просохшие и отбрасываются, у него
«Он не стеснялся, если нужно было (по ходу мысли), касаться “альковных тайн”, а однажды поведал, что когда пишет, то “для вдохновения” держится левой рукой за “источник всякого вдохновения” (“лучше пишется”)», – подтверждал сие обстоятельство Эрик Голлербах.
Но, пожалуй, самое красочное описание всех тайн и превратностей розановского метода, его волшебной музыки и экстатических состояний можно найти, как всегда, у С. Н. Дурылина (цитирую по «Розановской энциклопедии): «В. В. Розанов говорил Садовскому: “Когда я пишу, у меня член стоит (слышал от Садовского)… А В-й В-ч? Ну какой же он писатель? То, что он сказал Садовскому, верно: у него не писательство (чернила! – сажа, разведенная в воде!), а совокупление с человеком, с природой, с миром, с Богом (он и сам говорил, что его чернила разведены на человеческом семени). Оттого… оттого он и не писатель, и история литературы всякая изблюет его из себя; оттого он был, есть и будет такой чужой писателям: он пишет, когда у него “стоит”. Они все – когда у них не “стоит”».
И отсюда совершенно понятна розановская мысль в «Уединенном»: «…дураки этакие, все мои сочинения замешаны не на воде и не на масле даже, а на семени человеческом».
Ну и как было Суворину такого сотрудника упустить?!
Свой среди чужих
Собственно начиная именно с этого момента – перехода в «Новое время» и тесного знакомства с петербургскими декадентами, что уже само по себе было оксюмороном, лишь одному человеку доступным (характерна запись в гиппиусовском более позднем мемуаре: «Мы все держались в стороне от “Нового времени”; но Розанову его “суворинство” инстинктивно прощалось: очень уж было ясно, что он не “ихний” (ничей): просто “детишкам на молочишко”, чего он сам, с удовольствием, не скрывал»[41]
), он и становится окончательно тем самым Розановым великим и ужасным, о котором до сих пор отчаянно спорят, называют русским Фрейдом, русским Ницше, сравнивают то с Передоновым, то со старшим Карамазовым, то с Хлестаковым, то со Свидригайловым, то со Смердяковым, то с Голядкиным, то с Башмачкиным, то с Великим Инквизитором, то со всеми ими вместе взятыми – он и становится тем Розановым, без которого невозможно представить себе русскую литературу. Все, что было с ним раньше, – Ветлуга, Кострома, Симбирск, Нижний, Москва, Брянск, Елец, Белый и ранний чиновничий Петербург, Страхов, Леонтьев, Соловьев, Победоносцев, Филиппов, Рачинский, Шперк, Рцы, Говоруха-Отрок, славянофилы, – это была своего рода многоэтажная прогимназия, где его учили, наставляли, мучили, дрючили, испытывали, гнобили, покровительствовали и приуготовляли к тому, чтобы войти в новое столетие новым самостоятельным человеком.Как новый человек он окончательно покинул угрюмую славянофильскую лестницу на петербургской окраине, переселился на респектабельную Шпалерную улицу в просторную квартиру о пяти комнатах с окнами на Неву и Петропавловскую крепость и завел привычки, соответствующие его новому положению.