Парни на полу вскоре затихли. Я этого не знал, но они потихоньку отключились из-за нервного срыва и болевого шока. Мне тогда вообще казалось, что они умерли — слишком много натекло крови. На самом же деле обилие красной жидкости было кажущимся. Один из умывальников был сломан, что-то в сливе подтекало, поэтому сюда всегда ставили ведро. Вот это-то ведро и опрокинулось, а его содержимое смешалось с кровью из пары глубоких порезов от острой арматуры.
Нас нашли с утра воспитатели, пришедшие на работу. Дежурный ещё не проспался после ночного «дежурства», так что раньше обнаружить непорядок было попросту некому. Те же ребята, кто время от времени наведывался по своим делам, предпочитали побыстрей убраться прочь. Их тоже пугал вид крови.
Конечно, ситуацию в детдоме тогда спустили на тормозах. Виной тому, естественно, был вовсе не пьяный дежурный воспитатель. Директору банально не улыбалось отвечать перед Управлением образования за нерадивых подчинённых. Больших начальников будет мало волновать, кто затеял драку. Их будет волновать — кто из взрослых дядей её допустил. На этом строилась вся система воспитания поздней советской России. Воспитатели отвечали за проблемы с воспитуемыми. Считалось, что человека можно воспитать так, как хочет высшее начальство, и если его не воспитали, виноват не человек, а воспитатель. На такой «умной» и «гуманной» мысли в армии расцвела махровым цветом дедовщина, а в таких, как у нас, замкнутых коллективах возникли её ослабленные подобия [1]
. Поэтому всё, что могли воспитатели в такой ситуации — это устроить подковёрную возню, направив все силы на сокрытие кровавой драки.Зато внутри детского дома начались репрессии — исподволь, подспудно, направленные на участников драки. Нас пытались наказать через коллектив. То есть создать настолько невыносимые условия для всех детей, чтобы они сами наказали виновников. Но до того меня вызвали на ковёр к директору.
Обширный директорский кабинет из-за моего малого возраста казался тогда ещё обширней. Настоящие хоромы. С роскошным ковром по центру, с простой, но неизменно деревянной мебелью. Разве что шкафы были какими-то совсем уж древними, почитай, антикварными. Сам директор султаном восседал за обширным столом, в удобном кожаном кресле. Больше всего мне тогда запомнились его блестящие отражённым светом окуляры очков.
— Леон, я жду объяснений, — зычным голосом проговорил этот на самом деле маленький толстенький человечек, только из-за моего возраста казавшийся тогда большим и грузным.
— Они не дали мне сходить в туалет. Вышвырнули прочь.
— Послушай, мальчик. Ты должен проявлять больше терпения. Они — твои старшие товарищи, более опытные и уважаемые. Ты должен учиться у них, а не устраивать конфликты.
— Учиться вышвыривать других детей из туалета? — простой детский вопрос заставил директора крякнуть от растерянности.
— Если они поступают плохо, нужно сказать…
— Дежурный и завхоз пили в подсобке. Они не слушают. Им всё равно.
На несколько минут в помещении воцарилась тишина. Я стоял и угрюмо сопел. Понимал, что взрослому не нравятся мои слова, но других у меня тогда не было.
— Леон, ты всегда был трудным подростком. Неужели тебе не хочется обрести семью?
— Мне нужна только моя семья, — упрямство меня-пацана можно было пить ложками, настолько оно было велико.
— Никто не знает твоих родителей. Ты оказался у нас в младенчестве. Семья — это те, кто будет любить тебя, окружат заботой. Такие люди есть, они хотят детей, но не могут сами иметь их.
Директор замолчал, понимая, что все его слова канут всуе. Леона подбросили прямо к дверям детского дома, ещё младенцем. Он был слаб, и никто не верил, что вообще выживет. Первые полгода врачи оценивали шансы, как минимальные. Но потом что-то случилось. Словно организм мальчика приспособился к чему-то, что до того его упорно убивало. С тех пор парень ни разу не болел, и начал расти, опережая своих сверстников. Вот только его характер…
Первый раз мальчика усыновили в два года — тогда уже всем было понятно, что рецидив его младенческой хвори невозможен, да и выглядел он очень бодрым, дышащим жизнью и энергией… Он тогда убежал через две недели и вернулся в детский дом. Думали — дело в родителях, но вскоре оказалось, две недели — это максимальный срок, который мальчик вообще пробыл в семье. Теперь он убегал сразу, а если родители предпринимали меры, чтобы его задержать — то сразу, как только находил способ выбраться. Ему бесполезно было что-то объяснять. Бесполезно было давить. Чудовищное упрямство и столь же нереальное нелюдимство слишком рано стали частью его натуры.