— Про баб и водку не просто сказал. Не сдуру, — вступился сам за себя Семен Кузьмич. — Девятый десяток пошел, пустяки говорить не чин, — зло подтвердил свои слова старик. — Толкую вот про чего. Пускай каждый человек для себя живет… И внукам, Валентина, это накажи, и правнукам! Пускай о своей шкуре только помнят! — Говорить ему было тяжело. Голос угасал, утишался. — Пашка и Лешка задиристы оба. С новой властью полезут тягаться…
— Да с кем там тягаться-то? — встрял Череп. — Кто там пришел-то? Шоша, Шовыра и Ушат с говном!
— Пускай не лезут, — продолжал с одышкой Семен Кузьмич. — Сколь дураков-то за Усача по пустякам на зонах сидело. Сколь передохло!.. Пускай только себя да семью свою признают. С поганцами разными из Кремля не путаются. Ничё не докажут! — Семен Кузьмич передохнул. — В церкви меня отпевать не надо. Моду взяли — всех партейцев в церковь тащат, кадилом чадят… Всякий остолоп себе лобешник щепотью трет. Дятлы деревянные!
— Ты, папаня, не беспокойсь! — вставил Череп. — Отволокем тебя на кладбище чин-чинарем. И поминки с гармошкой закатим, елочки пушистые!
Семен Кузьмич скосил глаза на сына. Повисла пауза. Но тут старик символически сплюнул, выматерился и расхохотался. Хохот его был дребезгуч, слаб.
Когда устное завещание-напутствие было изложено, бутылка коньяку опорожнена — стопка пришлась и на лежачего, — дети, Валентина и Николай, удалились. Старик, видать, движимый каким-то неугомонным бесёнком, решил попытать свою сожительницу.
— Время черное, Тася. Козырь на свалке мертвяков принимает. Знаю. Это зря. Ты его предупреди…
— Больно послушает он меня, — отозвалась Таисья Никитична.
— Беспризорников, беглых разных, пускай со свалки не гонит. Пускай живут… Им идти некуда.
— Это они возле тебя ошивались. А ему больно надо, Козырю-то… Беспризорники твои, — скоро возражала Таисья Никитична.
Тут Семен Кузьмич возьми да спроси:
— Слышь, Тася, помираю я. Кирдык… Скажи, только честно. Не осужу. Чего уж, жизнь прожита… У тебя с Козырем перепих был?
— Чего? — замерла Таисья Никитична. — Совсем сбрендил, старый хрыч?
— Христом Богом прошу, скажи правду, — молил Семен Кузьмич.
— Так если и было, ты ж меня на двадцать пять годов старее, — возмущалась Таисья Никитична.
— Знать было! — зло возликовал Семен Кузьмич. — Тогда уж всю правду расскажи. А с Петром, с трактористом?
— Да ты чё прицепился-то, как зараза?
— Тася, скажи. Перед смертью ведь прошу. Как на духу скажи… — твердил Семен Кузьмич. — А с Ленькой? С шофером?.. А с Шуркой Щербатым?
Через минуту Семен Кузьмич в бешенстве вскочил с постели, хватил было табуретку, но до замаха табуретку не поднял, — рухнул на пол без чувств. В ту же ночь он охолодел.
«Алексей, умер дедушка. Похороны 8 октября. Мама». Эта телеграмма пролежала в почтовом ящике больше недели. Почтальон передал ее под роспись теть Насте, Алексеевой соседке. Она телеграмму сбагрила в почтовый ящик, знала, что «Леша по заграницам мотается и дома бывает наскоком».
Когда Алексей вернулся в Москву из Голландии, уже и письмо матери лежало в почтовом ящике, рядом со скорбной телеграммой. Валентина Семеновна описывала похороны отца следующим образом:
«Паша тоже не приезжал. Написал, что в полку у него проверка, начальство из округа. Он деда не больно и почитал.
Яков Соломонович на похороны приходил. Собирается в Израиль на жительство. Ему уж тоже годов много. Но дети, говорит, туда уехали, и он за ними. Хуже, чем сейчас в России, говорит, там не будет. Тебе кланяется.
На кладбище видели мы жуткие похороны. Могила почти по соседству. Старуху привезли с отпевания в гробу. Гроб не заколоченный. Из гробу вытащили и похоронили в целлофановом мешке. У старухи денег не нашлось. Гроб, говорят, дали на прокат, чтоб в церкви отпели. А положили старуху в могилу, считай, нагую.
А самое страшное на похоронах — были беспризорники. Отец их на свалке привечал чуть ли не до смерти. Разного возрасту. Будто стайка зверят. Грязные, в лохмотьях. Смотреть на них — только сердце рвать. Все говорят: мы дедушку Сеню помним. Одеты они уж больно плохо. Ботинки на босу ногу. А впереди зима. Как будут выживать?
Таисья на похоронах плакала навзрыд. Ревет, шепчет: виноватая я перед ним. А чего ей виноватиться? Он ей сожитель, матерщинник, горбун. Хоть и отец он мне, я ему цену знаю. Таисья с ним натерпелась…»
Прочитав письмо матери, Алексей остро ощутил, что жизнь опустела. Впервые такое ощущение «пустоты жизни» его посетило давно, в отрочестве, когда он узнал, что в тюрьме покончил жизнь самоубийством Ленька Жмых, — словно в жизни появился черный провал, там было пусто и холодно, словно оттуда исходило дыхание самой смерти.
Семен Кузьмич унёс с собой горячую мажорную долю алексеевой жизни, — невосполнимую долю. Эх, знать бы! Приехал бы он на похороны деда! Плюнул бы на все голландии! На все контракты!
Бог прибрал старуху Анну Ильиничну, которая до последнего дня ходила в курятник и там давила заместо петуха несушек… Валентина Семеновна излагала в письме к сыну Алексею в Москву следующее: