Я сбегаю из рассказа про немца Андреаса, от которого ушла жена Мегги. Мегги, Маргарите, сорок пять, в таком возрасте уже не уходят от хороших немцев, тем более, к художникам-хорватам, потому что у художников-хорватов есть доступ к более молодым женщинам. А Мегги была молодой условно и только тогда, когда высыпалась, и только при вечернем свете… Я сбегаю из этого рассказа, потому что Марк говорит мне: «Ты его не хочешь, ты его не любишь. Ты приехала сюда лечиться, и в прошлый раз тебе очень помогло. Так лечись. Слушай доктора Вену. Прекрати быть хорошей». Вряд ли рассказ про немца Андреаса, от которого ушла Мегги, оставив на него своего отца, это про попытку быть хорошей. Потому что в отце много терпеливого горя. Отец Мегги знает о себе главное. А главное в том, что он ничего не заслуживает. Даже имени. Поэтому имя я придумываю ему где-то в середине текста, но оно не пристает, не клеится, не привязывается ни отчеству, ни к фамилии, и отец остается с претенциозным «он». И «он» надо писать с большой буквы, но большой буквы отец Мегги, Маргариты, тоже не заслуживает. Он сердится и пропадает. Не дается совсем и растворяется. «Его как будто стерли резинкой» – так начинается мой рассказ, из которого я сбегаю.
Мне это легко. Начатых текстов никогда не было жалко. Некоторые из них, вульгарные и плоские до отвращения, вызывают только приступ острого стыда. Я стараюсь с ними не встречаться, но они сами нападают на меня, если я ищу какой-то документ, названный впопыхах, без логики и даты, названный глупо и намертво забытый.
В прошлый раз мне действительно очень помогло. Я даже не знаю, как это получилось. Меня как будто кто-то обнял и твердо сказал: «Будь. Тебе все можно». Я не поверила, что мне можно, и не понимала, как это «будь», но каждый следующий день, этот, тут, наверное, надо тоже с большой буквы, Голос, лишенный всего – тембра, тона, высот и низин, лишенный всего, кроме любви, повторял свое спокойное «будь, это твоя жизнь, это твой текст, это твой воздух, и ты можешь хотеть, чего хочешь хотеть». На этом тройном «хотеть» я спотыкалась, потому что никакого навыка, никакого опыта. Потому что это меня когда-то стерли резинкой. Но признаться в этом я могу только, если буду отцом Маргариты, сбежавшей сначала из дома, потом из страны, потом от первого мужа и от второго тоже, и теперь вот от третьего, немца Андреаса, психотерапевта. В стертости нет ничего страшного. Это все равно, что быть палимпсестом и давать возможность написать поверху какие-то важные или неважные буквы. В прошлый раз голос встретил меня сразу, в аэропорту, потом в доме, в институте я его уже узнавала, отличала от сотни других, которые я слышу. Но сейчас нет. Сейчас – нет. Квартира выгнала меня в первый же вечер. В первый же вечер за то, что я не полюбила ее, за то, что жеманно и натянуто похвалила крутую лестницу, ведущую на второй этаж, в спальню. И больше – даже из вежливости – не похвалила ничего. Я оставила ключи в замке и вышла во дворик. Курить-грешить, да. Я знаю: курить-грешить. Я потянула за ручку? Я потеряла равновесие и потянула за ручку? Я потянула за ручку, чтобы дым от сигареты не тянуло в квартиру? Не знаю. Ключи остались внутри, а я снаружи. Ноябрь, пальто, черные пижамные брюки, телефон и три евро мелочью.
Если тебя нет, то тебя нет нигде. Можно сидеть на приступке – узком порожке, обшитом кафелем, можно – удобнее – на половичке у двери. Можно прислониться к косяку и немножко поспать. Можно дождаться времени бомжей и почти всю ночь ездить на метро, пересаживаясь с одной ветки на другую. Отец Мегги, Маргариты, сделал именно так. Андреас его не выгонял, но было сразу ясно: нет Маргариты – нет дома.
Утром слесарь из службы экстренного взламывания квартир под присмотром лендлорда попытался помирить меня с квартирой. Он вскрыл дверь и положил мне в ладонь ключи. Я вошла тихонько и сказала ей: «Извини». Она ответила: «Твое пренебрежение уже стоило тебе сто сорок евро». Я сказала: «Не надо меня воспитывать. Пожалуйста. Не надо». Она покраснела и отвернулась. «Эй», – сказала я ей.
«В этот раз не быстро, – говорит Марк. – В этот раз по-другому. Но время есть». А слесарь был узбек. Так что художник вполне может быть хорватом. Как Дино Томич, который рисует картины солью. Красивый у него получился тигр, как на модных когда-то пледах. Только не рыжий, а серо-белый. Лошади тоже красивые, как на чеканке. Еще мне понравился портрет индейца. Я прочла о Дино Томиче на каком-то сайте в рубрике «Новости медицины». Мою новую книжку, наверное, будут рекламировать там же.