Художник – Моне. Тут тоже не сразу. Сначала был Пикассо, «Девочка на шаре». Безупречно со всех сторон. Но курс истории мировой культуры, навязанный недоброжелателями, незапоминаемость фамилий, стилевые метели, где все снежинки на первый взгляд одинаковы, но кристаллографический анализ, кристаллографический… да… Ольга Петровна очень старалась, учила имена, писала под диктовку мужа контрольные и тесты, в которых Праксителя нужно было соединить с «Аполлоном, убивающем ящерицу», а Леохара тоже с Аполлоном, но Бельведерским, но они вылетали из головы, потому что голова не может помнить того, на что не откликнулось сердце. А сердце Ольги Петровны совсем не откликалось на то, что другие называли шедеврами. Она мучительно пыталась понять: что они видят в этих голых мужиках и голых тетках со складками жира на спине, что они видят в битых кусках цветного стекла, именуемого витражами, что они видят во всех этих шлемах, наконечниках, вазах, надгробиях – что они видят и почему не видит она? «Девочка на шаре», по мнению Ольги Петровны, была качества сомнительного, детского. Но детское в аудитории как раз было терпимо. А вот, например, череда пикассовских «завтраков на траве» – нет, не терпима совершенно. Потому что насмешка – голые, одноглазые, толстые, плоские, фиолетовые. Серые и еще и зеленые. И хоть бы крокодилы, но нет, не крокодилы, и даже не деревья, зеленые профили, зеленые человечки, и фиолетовые тоже, а еще черные – черные соски размером с голову… Разве не насмешка? Разве не плевок в лицо общественному вкусу?
Она говорила студентам: «Я никому этого не позволяю. И даже своим любимчикам. И даже Пикассо. Никаких пошлых завтраков!»
«Это не пошлость. Это разговор. Реплика».
Услышав это, Ольга Петровна сразу захотела умереть. У нее с этим всегда было быстро. Заткнуть уши, закрыть глаза, провалиться сквозь землю и там подождать, пока закончится, пока пройдет этот поезд, потом следующий, потом еще, потом Анна Каренина, а следом революция, мешочники, большевики, тиф, что-то еще… И можно выходить в полуразобранный мир, где тебя никто не помнит и не знает. Но умереть по собственному рецепту никогда не получалось: и земля не разверзалась вовремя, и никаких воздушных тревог, Хиросим, ядерных атак, никаких мгновенно убивающих эпидемий – ничего. Приходилось жить дальше.
«Какая реплика? Кто это у нас такой умный?»
«Никто. Но это реплика на картину Эдуарда Мане «Завтрак на траве». А у того – на Джорджоне или, может быть, на Тициана. «Сельская свадьба», а у кого-то из них – на гравюру Раймонди по рисунку Рафаэля. Реплика, понимаете? Перекличка. В обратную сторону. В сторону мертвых. У вас это называется «сквозь века».
Она запомнила этого «никто». Она всегда запоминала всех, кто заставлял ее хотеть умереть. Они были разные – сонные, ленивые, нарядные, агрессивные. Они были выскочки и ничтожества. Все – выскочки и все – ничтожества. Некоторых приходилось терпеть, терпеть долго, вовлекая в активную студенческую жизнь, в поездки по академическому обмену, в универсиады, олимпиады и прочую ерунду, которая поощрялась славой, маленькими деньгами или карьерой. Старый Вовк говорил: «Терпеливый побеждает сильного». Ольга была терпеливой и побеждала. У активистов не было времени на Раймонди, «Сельскую свадьбу» и рисунки Рафаэля. В мыле и в пене от бессмысленных и не ими выбранных задач, от иллюзии участия в большой жизни они не успевали учиться, читать, ходить на занятия и к выпускному курсу превращались в умственно стерильных и очень зависимых, в таких, какой была сама Ольга Петровна.
Но можно было и не терпеть. В первые годы она очень этим грешила. Не терпеть. Подождать до сессии. Просто подождать. Никакой реакции на «у вас это называется сквозь века», никаких слово за слово. Сцепить зубы, сцепить зубы. Избегать прямого взгляда, не отступать от учебника, не вовлекаться, найти способ вообще не заходить в аудиторию, где всегда было страшно и ни одного дня – хорошо. Дожить до сессии. Дожить до сессии и убрать раздражающий предмет. «Очень плохо» – раз, «очень плохо» – два. «Очень-очень плохо» – в присутствии комиссии, без самодурства – три. «Вы отчислены». Отчислены. Ура-ура-ура… Ликование и облегчение.
Старый Вовк вызвал ее к себе в кабинет и сказал: «Я понимаю, детка. Я все понимаю, но тридцать процентов умников мы должны оставить в покое. Вот этих, которых ты боишься. Пусть они спокойно плачут над своей запятой, пусть у них будут кварки, вирусы, мухи-дрозофиллы и несовершенство греческого стиха, явленное в переводах Байрона. Ты поняла меня? Пусть они будут. И не бойся. Они сами боятся, они так боятся ошибиться, не состояться, не оказаться, не достичь, не понять, не разобраться, что их можно брать голыми руками. Попробуй их пожалеть. Они как дети. Как злые, эгоистичные и ни к чему не приспособленные дети. Ты – не такая. И я не такой. Поэтому мы их видим, а они нас – нет…»
«Как это? – удивилась Ольга Петровна. – Мы не можем быть невидимками. Это не научно. Это не справедливо. И не честно».