То ли мои глаза, уставшие от постоянного чтения, обманывали меня, то ли Бракса действительно дрожала с головы до ног.
Нет, действительно дрожала.
Она начала потихоньку раскачиваться. Долю дюйма вправо, затем влево. Пальцы раскрылись, как лепестки цветка, и я увидел, что глаза у нее закрыты.
Глаза открылись. Они были холодными, невидящими. Раскачивание стало более заметным, слилось с ритмом музыки.
Ее глаза были неподвижным центром циклона, который бушевал вокруг нее. Голова была откинута назад, но я знал, что ее взор, бесстрастный, как у Будды, был устремлен сквозь потолок к неизменным небесам. Быть может, только две луны прервали свой сон в изначальной нирване необитаемой бирюзы.
Когда-то давно в Индии я видел, как девадэзи, уличные танцовщицы, плетут свои цветные паутины, затягивая в них мужчин, словно насекомых. Но Бракса была гораздо большим; она была рамадьяни, священной танцовщицей последователей Рамы, воплощения Вишну, подарившего людям танец.
Щелканье стало ровным, монотонным; стон струн напоминал палящие лучи солнца, тепло которых украдено ветром. Мне слышались звуки ситара. Я смотрел, как оживает эта статуя, и чувствовал божественное вдохновение.
Я снова был Рембо с его гашишем, Бодлером с его опиумом, По, Де Квинси, Уайльдом, Маларме и Алистером Кроули. На какое-то мгновение я стал моим отцом на темной кафедре проповедника, а гимны и хрипы органа превратились в яркий ветер.
Она стала вертящимся флюгером, крылатым распятием, парящим в воздухе, веревкой для сушки белья, на которой билось на ветру что-то яркое. Ее плечо обнажилось, правая грудь двигалась вверх-вниз, точно луна на небе, алый сосок то появлялся, то снова исчезал под складкой одежды. Музыка стала чем-то внешним, формальным, как спор Иова с Богом. Ее танец был ответом Бога.
Музыка замедлилась и смолкла. Ее одежда, словно живая, собралась в первоначальные строгие складки.
Бракса опускалась все ниже и ниже, к самому полу, голова упала на поднятые колени. Она застыла.
Наступила тишина.
Почувствовав боль в плечах, я понял, в каком находился напряжении. Что следовало делать теперь? Аплодировать?
Я исподтишка взглянул на М’Квийе. Она подняла правую руку.
Как будто почувствовав это, девушка вздрогнула всем телом и встала. Музыканты и М’Квийе тоже встали.
Поднявшись, я обнаружил, что отсидел левую ногу, и сказал, как ни кретински это прозвучало:
— Это было прекрасно.
В ответ я получил три различных синонима слова «спасибо» на Священном Языке.
Мелькание красок, и я снова наедине с М’Квийе.
— Это одна сто семнадцатая одного из двух тысяч двухсот двадцати четырех танцев Локара.
Я посмотрел на нее.
— Прав был Локар или нет, он нашел достойный ответ неорганике.
Она улыбнулась.
— Танцы вашей планеты такие же?
— Некоторые немного похожи. Я о них как раз вспомнил, когда смотрел на Браксу, но я никогда не видел ничего подобного.
— Она хорошая танцовщица, — сказала М’Квийе. — Она знает все танцы.
Опять это выражение лица, которое однажды показалось мне странным.
— Я должна заняться делами.
Она подошла к столу и закрыла книги.
— М’нарра.
— До свидания.
Я натянул сапоги.
— До свидания, Гэлинджер.
Я вышел за дверь, уселся в джипстер, и машина с ревом помчалась сквозь вечер в ночь. И крылья разбуженной пустыни медленно колыхались у меня за спиной.
II
Не успел я, после недолгого занятия с Бетти грамматикой, закрыть за ней дверь, как услышал голоса в холле. Вентиляционный люк в моей каюте был приоткрыт, я стоял под ним, и получалось, что подслушивал.
Мелодичный дискант Мортона:
— Ты представляешь, он со мной недавно поздоровался!
Слоновье фырканье Эмори:
— Или он заболел, или ты стоял у него на пути, и он хотел, чтобы ты посторонился.
— Скорее всего, он меня не узнал. Он теперь, по-моему, вообще не спит — нашел себе новую игрушку, этот их язык. Я на прошлой неделе стоял ночную вахту, и когда проходил мимо его двери часа в три ночи — у него все время бубнил магнитофон. А когда я в пять часов сменялся, он все еще работал.
— Работает этот тип действительно упорно, — нехотя признал Эмори. — По правде сказать, я думаю, он что-то принимает, чтобы не спать. Глаза у него последнее время прямо-таки стеклянные. Хотя, может быть, у поэтов всегда так.
В разговор вмешалась Бетти — оказывается, она была с ними:
— Что бы вы ни говорили, мне, по крайней мере, год понадобится, чтобы выучить то, что он успел за три недели. А я всего-навсего лингвист, а не поэт.
Мортон, должно быть, был сильно неравнодушен к ее коровьим прелестям. Это единственное, чем я могу объяснить его слова.