Сахаровскому глобализму Солженицын последовательно противопоставляет национализм. «Вперерез марксизму явил нам XX век неистощимую силу и жизненность национальных чувств и склоняет нас глубже задуматься над загадкой: почему человечество так отчётливо квантуется нациями не в меньшей степени, чем личностями?»[86]
. «Исчезновение наций обеднило бы нас не меньше, чем если бы все люди уподобились, в один характер, в одно лицо. Нации – это богатство человечества, это обобщенные личности его»[87]. В конечном счете это чеканится в формулу философии истории:«До сих пор вся человеческая история протекала в форме племенных и национальных историй, и любое крупное историческое движение начиналось в национальных рамках, а ни одно – на языке эсперанто. Нация, как и семья, есть природная непридуманная ассоциация людей с врожденной взаимной расположенностью членов…»[88]
.Впрочем, признать ценность существования наций были согласны в тогдашнем диссидентском движении многие, если… речь идет о правах малых наций, которые подрывают «великорусский державный шовинизм». Национализм был рукопожатен как «антиколониализм», заточенный против больших наций и, прежде всего, против русской, которая должна, как и требовал некогда Ленин от «великорусского держиморды», бесконечно каяться и платить за свои действительные и мнимые вины.
«Кто начинает раскаиваться первым, раньше других и полней, должен ждать, что под видом покаянщиков слетятся и корыстные печень твою клевать»[89]
. В предупреждение этого явления татей в национальной нощи Солженицын и пишет статью «Раскаяние и самоограничение как категории национальной жизни», где предлагает раскаяние, ограниченное взаимностью до той черты, где начинается самоистязание на смех враждебному чужаку. Формулы оттуда столь задели образованцев, представлявших раскаяние России как поклёв дармовой печёнки:«Острота раскаяния как личного, так и национального, очень зависит от сознания встречной вины? Если обиженный нами обидел когда-то и нас – наша вина не так надрывна, та встречная вина всегда бросает ослабляющую тень. Татарское иго над Россией навсегда ослабляет наши возможные вины перед осколками Орды. Вина перед эстонцами и литовцами всегда больней, стыдней, чем перед латышами или венграми, чьи винтовки довольно погрохали и в подвалах ЧК и на задворках русских деревень. (Отвергаю непременные здесь возгласы: «так это не те! нельзя же с одних – на других!..» И мы – не те. А отвечаем все – за всё»[90]
.По Солженицыну идея нации складывается из самоограничения с одной стороны и из самобытности и самостояния с другой. Он – философ свободы. Но свободы понятой не как безграничность возможности, а как самоограничение. Доктрина Просвещения базировалась либо на локковском принципе взаимного ограничения индивидами друг друга, а там где ограничения со стороны другого нет, – безгранична свобода, – это давало либеральный извод просвещенчества и доктрину прав человека, либо на руссоистском принципе слияния индивидов в сверхсубъекта, неограниченного коллективного суверена, – это давало радикальный извод просвещенчества и якобинско-большевистские практики.
Солженицын противопоставляет этому идею самоограничения, ограничения себя изнутри как основания истинной свободы. Здесь мы снова обнаруживаем полярность с Сахаровым, с его знаменитой формулой: «Смысл жизни – в экспансии». Для Солженицына смысл жизни как раз в отказе от экспансии и добровольном самоуглублении, освоении своего. Он цитирует старообрядческий журнал: «Кроме самостеснения нет истинной свободы человеческой» и далее резюмирует: «После западного идеала неограниченной свободы, после марксистского понятия свободы как осознанно-неизбежного ярма, – вот воистину христианское определение свободы: свобода – это
Отсюда такие черты политического мировоззрения Солженицына как национализм, антиимпериализм, антиглобализм, установка на собирание и сбережение, а не разбрасывание и растрату. Его главный упрёк к политике Российской Империи (не всегда неуместный и сегодня) выражен ёмкой пословицей: