– Как тебя зовут? – спросил он нормальным голосом, не-страстным.
– Лукерья Синцова, – созналась Лушка.
– Вольная, раз есть фамилия, – тут же оценил барин. – Впрочем, неважно. Вольных – нет. Лукерра, едем со мною, это ведь будет свобода, слава, сцена, публика, женихи из дворян… А что у тебя здесь – тряпки эти, грабли и вилы? Здесь, наверно, и бьют тебя? Я дам тебе свободу, моя богиня, моя прима…
Русские слова явно давались ему с трудом – но бедняга так старался… И Лушка представила: на одной чаше попик из Малой Пихоры, а на другой – слава, сцена, царица. Этот вот, в соболях. Свобода…
– Фрайхайт, свобода, – повторил он нежнейше, словно прочел Лушкины мысли.
Летом уже муж не даст ей петь. А бить – будет. Полгода осталось ей – жизни…
А этот, хорошенький смешной кавалерчик, сам просит, именно петь, в непонятном его театре. И слушать Лушку станет – сама царица. Даже если и врет он – все равно, одна чаша весов взлетела, другая – упала.
– Да пропади все пропадом! – Лушка ногой столкнула простыни в черную воду.
Соболиный барин недоуменно смотрел на нее круглыми глазами – не понял последней фразы. Лушка сама взяла его за руку своей красной лапищей:
– Идем, барин, согласная я.
Она доехала в Петербург – в тех самых легких лежачих саночках, словно в колыбели. Похититель в саночки к ней не полез, мчался следом за нею, верхом на коне, благо недалеко было. Лушка слышала, как перешучиваются они на ветру, перекрикиваются через повязанные до глаз башлыки – с тем своим слугой. И погони не было за ними, даже обидно – но, верно, решили в деревне, что утонула Лушка в проруби, вместе с простынями.
В Петербурге у него и в самом деле оказался театр. И учитель пения. И танцмейстер. И пять других девиц, вроде Лушки, графский гарем. Четыре балетницы и одна певица.
– Ты, если с ним не хочешь, просто соври, что у тебя от этого самого голос пропадает, – учила Лушку женским премудростям певица Оксана. – Он и отлипнет. В море много рыбы, ему голос твой важнее.
Лушка была девица и не знала, пропадает у нее голос от «этого самого» или же нет.
Она занималась с учителем – каждый день, и танцмейстер показывал ей первые нехитрые па. Портниха сшила для Лушки узкое и несуразное немецкое платье. Оксана делилась секретами – как избегать хозяйской любви, не вызывая при том подозрений. Но увы – барин-похититель больше не делал Лушке страстных авансов и вовсе не замечал ее, словно не он шептал ей нежнейше на корявом русском – из ящерского сугроба.
Он пригласил ее в свою спальню – когда она перестала уже и бояться, и хотеть. Камердинер проводил – в золотую шкатулку, канарейкин цвингер, и граф сидел перед зеркалом – в кудрях и в шелковом халатике. Из-под халатика выглядывали такие тонкие белые ножки – Лушка еще подумала, что ничего не стоит перекинуть его на плечо и унести. Что он совсем ничего не весит, как птичка.
– Ты готова? – спросил искуситель, похититель – церемонно и холодно.
Лушка яростно кивнула и принялась неловко распускать – шнуровку нового, неудобного немецкого платья.
– Фу-у-у… – рассмеялся брезгливо граф. – Не это же! Петь готова – в опере, перед царицей?
Лушка зарделась, разозлилась – и со злости выдала графу столь громогласную ступенчатую фиоритуру, что у того даже кудри отлетели назад.
– Грубовато, но сильно, – нежные ладошки трижды беззвучно хлопнули. – Вижу, что готова. Мой Ла Брюс будет плакать. А это, – он пальцами изобразил ее недавнее пиччикато на шнуровке, – это не надо. Не трать себя. Я всегда могу позвать Дункан…
Лушка подумала, что за Дункан такой, и догадалась, что это Дунька всего лишь, одна из балетниц, самая лихая. Ей сделалось обидно – так, что сами собой закипели горючие слезы:
– Что Дуньку-то? Дунька носатая. Я тоже могу… – И снова принялась терзать шнуровку.
– Тогда иди – я распутаю тебя, – ласково поманил ее граф на свои колени и острыми пальчиками принялся расплетать жесткие шнуры.
Лушка смотрела сверху вниз – на его сосредоточенное лицо с нахмуренными бровями и длинными-длинными младенческими ресницами. Графчик очень старался – словно от этой шнуровки зависела вся его жизнь.
– U-la-la, готово, – он поднял лицо, такое счастливое, что девица Лушка не утерпела и сама, первая, поцеловала его, больно прикусив его леденцовые крашеные губы от неумелого своего усердия.
– О, зивольф, – прошипел он хрипло. Вот теперь-то она ему нравилась, графчик потерял голову и сгорел, как они, придворные, говорят – в оранжевом ее пламени, так дом изнутри мерцает и светится в пожаре, прежде чем рухнуть.
Он все шептал ей тогда – нежно, но и насмешливо – длинные немецкие слова, эти шипящие по-змеиному имена, но она понимала из них лишь «зивольф» – волчица. Лупа.
Выжечь
– Вот что это? Ты знаешь, как эта штука называется? – Ла Брюс с веселым гневом стыдил лакея, то поднося к лицу, то отодвигая прочь круглую черную маску. – Эта маска зовется «немая дева», потому что держится на лице благодаря штырьку, зажатому в зубах.
– А на маскараде рот – едва ли не главное, что необходимо галантному кавалеру, – с напускной невинностью продолжил доктор Ван Геделе.