Наверное, Генрих предвидел ее возвращение, когда выходил на площадь без оружия, с одним лишь огнем в руках. И, узнав ее, не удивился — он вообще не имел сил удивляться, огонь выедал его изнутри, и оттого движения Генриха стали механическими и натужными, словно шел он, преодолевая толщу воды. Но надо было исполнить последнюю волю — все, чему Генриха учил Гюнтер, о чем толковал отец-император и что он узнал из покаяния Александра Зорева, — все вспыхнуло в нем пониманием и решимостью.
Его внимание отвлекло движение в стороне: то заворочался паучий клубок бунтовщиков. Из гущи одинаково-черных шинелей взметнулась растрепанная голова, и вместе с вскинутым револьвером визгливо прозвучало:
— Смерть Эттингенам! Да здравствует новый…
Ни договорить, ни выстрелить мятежник не успел.
Пули вошли в его тело сразу с двух сторон: и справа стреляла Маргарита, а слева — герр Шульц. И Генрих содрогнулся от этого двойного раската, будто на миг вернулся в далекое детство, под грозовое небо, перевитое венами молний.
Бунтовщик вскинул худые руки. Острый подбородок дернулся, рот приоткрылся, и оттуда потоком хлынула кровь — а может
И это встряхнуло Генриха.
Он быстро окинул взглядом площадь.
Лишившись предводителя, ряды бунтовщиков быстро редели. Люди обращались в бегство, бросали ружья и топоры. Кто-то падал на колени, вздымая руки над головой и смиренно поджидая полицию. Ветер кубарем гнал по мостовой самодельные знамена, и Генрих оттер рукавом лоб и подметил, как принялась тлеть ткань. Он стряхнул искры с рукава и заговорил:
— Послушайте умом и сердцем! Я вместе с вами всей душою скорбел и скорблю о тех бедствиях, которые ниспосланы Авьену! Болезни! Пожары! Восстания! Но вот! — он поднял ладонь, с которой сочилось и, падая, шипело на камнях, пламя. — Вот Спасение ваше! Я дарую вам эликсир жизни! Примите его каждый — и не будет ни болезни, ни смерти, ни стонов, ни нужды, ни горечи! Авьен выйдет обновленным из постигшего его испытания! И все установится, как было встарь! Единение между небом и землей! Которое однажды нарушили… они.
Генрих вытянул палец в толпу, где рубиново алело епископское одеяние. И озеро голов заволновалось, повернулось вслед указующему персту.
— Вот ваша беда! — продолжил Генрих, дрожа от внутреннего огня и гнева. — Люди, возложившие на свои плечи роль всемогущего Бога! Люди, своими руками выпустившие болезни в мир!
— Ваше высочество, вы забываетесь! — зашипел епископ, бросая быстрые взгляды по сторонам, будто примечая пути отступления. Но вокруг сжималась взволнованная толпа. И напирала гвардия. И полиция закрывала в экипажах арестованных бунтовщиков.
— Вы знаете, о чем я говорю, не так ли? — гневно продолжил Генрих, приближаясь к епископу на шаг. — Вы, ваше преосвященство. И вся ложа «Рубедо»!
— Без ложи Авьен не выстоял бы! — проскрипел Дьюла. — Мы храним древние устои!
— Ваши прогнившие устои и лживые законы стоят жизней тысяч людей!
— Государство только тогда сильно и крепко, когда свято хранит заветы прошлого!
— Заветы, установленные лично вами?
Теперь они стояли совсем близко, и Генрих видел бисеринки пота, дрожавшие на лбу и вокруг тонких губ епископа. Сколько лет ему на самом деле? Скулы туго обтянуты кожей, глаза — черные провалы. Человек без возраста и сердца. Проходимец, возомнивший себя Богом.
— Я могу арестовать вас прямо сейчас, — глядя ему в лицо, отчетливо проговорил Генрих. — Или сжечь дотла. — Дьюла в ужасе прянул, но Генрих усмехнулся и качнул головой. — Не сделаю ни того, ни другого. Я изгоняю вас из страны и прикажу никому не вступать с вами в разговор, не подавать пищу, не приглашать на ночлег. Питаться и ночевать вы сможете только в госпиталях, так ненавидимых вами. И каждый раз! — Генрих боролся с искушением встряхнуть Дьюлу за сутану. — Каждый раз, получая милость из рук медиков, вы будете вспоминать это день! День, когда божественный напиток, ламмервайн, перейдет из ваших рук в руки всего авьенского народа! Полагаю, для вас это будет лучшим наказанием.
Генрих брезгливо отстранился. И люди, окружавшие Дьюлу, отстранились тоже — еще не вполне понимая причину, но уже чувствуя густую волну ненависти, исходящую от епископа, от всей его напряженной подрагивающей позы, от искаженного лица, от бешено пылающих глаз и дергающегося рта — всего, что Дьюла столь тщательно скрывал от паствы, но что не мог сдержать под угрозой огня.