…пока голова не превращалась в обернутый войлоком колокол, и Генрих, обессиленный, не проваливался в беспамятный сон.
Проснулся он раньше Марцеллы — скорее, по привычке, привитой еще учителем Гюнтером, — и долго, жадно хлебал теплую воду из графина, который еще больше нагревался в его ладонях. Вчерашний разговор напоминал о себе ноющей болью в левом виске, но на душе стало гораздо спокойнее. В окне голубел краешек августовского неба.
Марцелла тихо подошла сзади, ткнулась теплым носом в шею.
— Уже уходишь, золотой мальчик?
— Пора, — ответил Генрих, не оборачиваясь. — Меня ждет одно неотложное дело, а потом мы не сможем видеться какое-то время. Все эти предпраздничные хлопоты и суета… Но я выписал чек на твое имя, воспользуйся на свое усмотрение.
— Ты неизменно щедр, — Марцелла поцеловала в краешек губ: — Знай, если тебя не удовлетворит жена, всегда можешь рассчитывать на мои услуги.
Иногда Генрих проникался странным сочувствием к агентам тайной полиции, вынужденным следовать за ним по кабакам и борделям, вынюхивать запутанные следы, дежурить под окнами любовниц в жару и дождь. Его императорское величество поначалу называл это «необходимой профилактической мерой», но после предъявления ему «Меморандума о политической ситуации», в котором Генрих открыто высказался за радикальную земельную реформу и признание гражданских прав национальных меньшинств, притворяться перестал и уже не скрывал, что попросту не доверяет сыну. Теперь надзор — бесконечный и назойливый, — вызывал лишь глухое раздражение.
Едва Генрих свернул с Леберштрассе, как за углом мелькнула черная фигура. Мелькнула и скрылась, оставив в памяти отпечаток — неряшливый, как пролитые чернила.
Вовремя подкатил экипаж.
Накинув пару гульденов сверх оплаты, Генрих велел направляться к набережной.
Авьен пестрел праздничными флагами и красно-золотыми лентами. В пределах Ринга, кольцом опоясывающего территорию Ротбурга, наспех сколачивали навесы: здесь вскоре начнут бесплатно раздавать пунш — по кружке в одни руки, — в честь двадцатипятилетия его императорского высочества и приуроченной к нему помолвки с принцессой Равийской. Перестук молотков отзывался в висках болезненным гулом.
Точно крышку гроба забивают. Своему Спасителю? Себе ли?
На спине высыпал липкий пот, стоило вспомнить о последнем докладе Натаниэля: невидимый даже в микроскоп vivum fluidum пускал корни в крови авьенцев, не щадя ни молодых, ни старых, уравнивая богатых и бедняков, дворян и проституток. И только он — Генрих Эттинген, — был невосприимчивым к заразе, чистым и пустым. И совершенно бесполезным.
Генрих крикнул поворачивать на Римергассе.
Здесь запах конского пота мешался с ароматами открывающихся кофеен и цветочных магазинов. Поравнявшись с лавкой, заставленной букетами, корзинам и горшками столь густо, что за ними не просматривались даже полки, Генрих на ходу выскочил из экипажа и юркнул в плотный сумрак.
Дородная цветочница испуганно привстала из-за прилавка. Генрих бросил ей гульден и подхватил первый попавшийся букет астр.
— Мое почтение, фрау! — приподняв котелок, он одарил цветочницу дежурной улыбкой и выскользнул с противоположной стороны.
И встретился лицом к лицу с собственным портретом — отпечатанным на холсте, с гербом и вензелем самого кайзера. И строками из гимна:
— Нянюшка! Смотрите!
Малышка в нарядном капоре дернула за рукав чопорную фрау. Глаза блеснули удивлением и восторгом. Сколько пройдет времени, прежде чем они подернутся смертной пеленой? Может, отпущенные семь лет. А может, семь месяцев, пока вспыхивающие на окраинах и в рабочих кварталах очаги чахотки не поразят самое сердце Авьена.
— Это вам, прелестная фройлен, — Генрих галантно передал букет девочке, стараясь не коснуться ее руки, и, натянув котелок на уши, свистнул экипаж.
Хотелось верить, что шпик проследовал за пустой каретой, а значит, у Генриха появилось немного времени, чтобы побывать на Бундесштрассе.