Охваченной ненавистью Юлии казалось, что сочувственные воркующие фразы, тут же оседая на половицы, проникали по-змеиному ловко в материнскую комнату, чтобы нанести болящей смертельный укус.
– Сейчас опять стали лечить пиявками, они оттягивают всю дурную кровь…
Нет! Слушать всё это, сидя в захлопнутой коробке комнаты, было невыносимо! И Юлия, с досадой отбросив на кровать раскрытые пьесы Гоголя, ловко вылезла в окно.
В прошлое воскресенье, к радости зрителей (небольшой группки местной интеллигенции), две семьи – многодетная священническая и вовсе бездетная семья друга отца учителя Веселовского как раз разыгрывали пьесу «Женитьба».
Красивая пара Веселовских, приехавшая следом за отцом, сразу стала здесь центром культурной жизни. И совместный домашний театрик, сопровождаемый маленьким, но слаженным семейным оркестром, внёс жизнерадостное разнообразие в унылую жизнь долгого приграничного села, где самым частым и почти что единственным развлечением были тараканьи бега, устраиваемые инспектором по делам ссыльнопоселенцев усатым Гаврилкиным. Юлию тошнило от этого зрелища. Гаврилкина она презирала.
Обычно спектакли играли на каникулах, когда приезжали старшие дети, учившиеся в разных городах Сибири: сестра Вера, красивая, со светло-русой косой красноярская епархиалка – ей доставались милые роли юных лирических героинь, высокий розовощёкий Борис, отличник в реальном училище Барнаула, игравший обычно женихов, и учившийся в духовной семинарии Томска Женя, которому даже семинарские учителя прочили карьеру знаменитого певца – такой у него был сильный и красивый, удивительного тембра голос. Пели в семье все, но солировал только он и подруга Юлии Муся Богоявленская.
Порой присоединялся и самый младший брат матери, длиннолицый, неловкий, не очень привлекательный внешне подпоручик, отпущенный из полка в короткий отпуск. И даже приезжавший из Петербурга на летние этюды светлокудрявый Павлик тоже не отказывался от какой-нибудь небольшой роли.
Только упрямый иерей Павел Петрович считал все их представления «бесовым лицедейством», и напрасно убеждал его племянник Филарет, что театр в России почти целиком вышел из церковных представлений, а уж в Сибири без митрополита Филофея и открытой им архиерейской школы, откуда пошли и драматические спектакли, и даже малороссийский раёк, театрального искусства и вообще бы не было.
– Филофей сочинял пиесы только на религиозные темы, – кисло возражал Павел Петрович, – а вы с Веселовскими всякие гоголевские вольности на сцене вытворяете, хоть ты сам-то, Филарет, не лицедействуешь, а только тихохонько на скрипке им подыгрываешь, но и для семьи твоей не дело это! Накажет за это Бог!
И вчера невесту, конечно, играла сестра Вера, а Юлии, которую нарядили в старое бабушкино платье, повязав на голову кухаркин платок, скрепив по-мещански его концы надо лбом, досталась, как всегда, противная роль – хитрой свахи…
Юлия бродила недалеко от села, неотвязно думая об отце и учительнице Кушниковой. Вдруг точно ветром принесло неуверенную мысль, которая забалансировала на проволоке горизонта, на границе полусферы сознания и колышущейся степи, ставшей неожиданно сине-прозрачной: а ведь учительница Кушникова сама жертва. Жертва вечерняя! И сквозь степь стало просвечивать сначала размытое, а потом всё более чёткое, давнее грустное воспоминание: быстрая и глубокая речушка, протянутый над ней старенький мостик, пугающе подрагивающий под детскими ногами. Он дрогнул сильнее – и из рук Юлии, облокотившейся о перила, выпала её старая кукла. Тут же, кружась, полетели вниз детские ладони, неуспевшие любимую куклу подхватить. И одна девочка по имени Юлия осталась стоять на нервном мостике, вторая же, обхватив куклу, барахталась в ледяной воде. Ватное тело куклы всё тяжелело, и только маленькие руки беспомощно подпрыгивали на злых мелких волнах… И сейчас Юлию снова настигло это странное чувство раздвоения. И тут же беспомощно заколыхались в тёмной воде худые плечи и тонкие запястья, обтянутые нежной тканью блузки от Мюра и Мерелиза…
Степь хмуро сгустила воздух, дурманно пахнула разнотравьем, заволновала ветром траву, отрывая головки сухих цветов, будоражила сухую почву. И воспоминание уже не просвечивало сквозь неё, оно быстро таяло где-то на заднике сцены души, превращаясь всего лишь в мысленный образ.
«Может быть, отец, уезжая из города, тайно надеялся освободиться от этой роковой страсти», – думала Юлия, используя сама для себя лексику и образность жестоких романсов, которые так эмоционально исполняла в домашних концертах. Даже кухарка Агафья, не понимавшая все слова, и та как-то не выдержала, сказала, покачивая крупной головой: «Хорошо поёшь, чахсы, чахсы!»
«…страсти, уже поймавшей его душу в своё огненное кольцо, сквозь которое безуспешно попытался прорваться, совершив прыжок отчаянья, его разум?»
Разум, точно в классицизме, породившем Правдиных и Добросклоновых, представился Юлии правильным мужчиной, одетым в строгий костюм, и его прыжок через цирковой горящий обруч сразу оказался невозможным: герой и жанр не совпадали!