Юлия часто задумывалась над смыслом, скрытым жизненной суетой от обычного взгляда, всего лишь скользящего тенью по тонкой поверхности событий на разбегающихся плавунцах ощущений. Не умом, а каким-то сердечным невидимым прибором угадывала она символику за пыльным стеклом быта, и воображение её рисовало тайные знаки на полотне ежедневных забот большой священнической семьи, трепещущей, как пламя, на ветру внезапной отцовской страсти к учительнице Кушниковой.
Юлии нравилось искать иной, отличный от обыденного смысл явления ещё и потому, что он прибавлял к реальности, часто скучной и почти невыносимой, глубину не оформленной в слова интуиции, уводящей за пределы конкретного жизненного опыта и тем как бы расширяющей пространство жизни. Смутно мерцающие, точно золотые россыпи во глубине сибирских руд, скорее угадываемые, чем осознаваемые символы человеческого бытия, которым служил отец, и свою собственную жизнь считавший только символом священнической жертвенности, прибавляли к имеющейся видимой трёхмерности ещё одно – измерение, существовавшее, как ни странно, даже в шаманской мифологии. Дядя Володя восхищался профессором Казанского университета гением Лобачевским, возможно, именно за то, что его новая геометрия намекала как раз на тайное наличие других смыслов, способных открыться за неожиданным поворотом обычной просёлочной дороги.
Бабушкины семейные истории служили тому же: всё переставало казаться существующим только здесь и сейчас, а приобретало протяжённый сквозь пространство и время глубинный смысл уже родовой символики. Передавала Марианна Егоровна легенды и были мужниного рода увлекательно, часто внося в них мифологическую засюжеченность, а романтические детали уже добавляла её, Юлии, собственная фантазия.
Видимо, бабушка всё-таки любила мужа, думала она, если так хорошо помнит всё, что он рассказывал ей зимними долгими вечерами…
– А отец-то мой, я тебе говорила, был из потомственных чиновников Чернышёвых, правда, большими чинами они не выдались, но зато где только не служили: и в Москве белокаменной ещё до Петра Первого… И попов среди них отродясь не бывало… – добавляла вредная крохотная старушка и вздыхала и тут же сухонькой рукой крестилась.
– А наш-то малоросс стал яро помогать Филофею в крещении остяков и вогулов и в том деле благом так преуспел, что митрополит сообщил о его помощи аж царю Петру Первому и имел от него благосклонное указание: и самого помощника «из черкас», и его потомков определить отсель в духовное сословие. А ещё от митрополита Филофея получил он икону в дар, привезли её из Свенского монастыря. На обратной стороне изложили все родословные росписи, а потом, знаю, Евфимий рассказывал, появилась ещё и приписка, сделанная в 1751 году уже его, малоросса этого первого, внуком: «Дед мой по указу Петра Великого просветил святым крещением северной страны идолопоклоннических народов сот до седми человек, почему в награждение для утверждения православия велено ему старатца детей своих удостаивать в чин священнический».
– Как ты помнишь всё, бабонька!
– А что ж тут такого необыкновенного – это ж тебе не геометрия!
– А я люблю геометрию, – подавала реплику Юлия, улыбаясь чуть насмешливо. Но бабушка Марианна, заметив улыбку, совсем не сердилась.
– Потом на иконе этой про Силиных всё пращур наш написал, – добавляла она. – А вот нищий прорицатель, старик-монах, живущий из милости при митрополичьем доме, предрёк: «Через два века разбросает ветер сей славный род, как яблоки с древа…» Только митрополит-то сам потом постриг принял, стал схимонахом Фёдором, он и утешил: «Была бы вера крепка, из семени новая яблоня взрастёт».
– Это притча, бабонька?
– Нет, быль… Так мне твой дед Евфимий Петрович рассказывал. А князьки остяцкие, между прочим, тогда за дорогой кафтан да за новые сапоги крестились! Свёкор мой Пётр Александрович, он даже с Географическим обществом переписку вёл, сильно инородцев любил, всё их сказки да легенды переписывал, обычаи изучал, языки их понимал. Где-то у нас сохранилась его тетрадка с какими-то языческими значками да перерисованными его же собственною рукою деревянными идолами. Оттого и сыновья его – Павел да Николай всё в мартьяновский музей древности всяческие ими найденные носят, а Павел Петрович, тот даже и в журнале свои заметки про сагайцев и качинцев публикует.
Бабушка умолкала и замирала в кресле. Только чёрная наколка на её седых волосах чуть подрагивала листом догоревшей бумаги, которая, вот-вот рассыпавшись и вмиг разлетевшись, осядет лёгкими чёрными хлопьями на белом снегу забвения.
Щель, сквозь которую проникала в сердце Юлии какая-то смутная тревога, а порой и уныние, находилась именно в душе отца, к несчастью ощущающего себя далёким священническому призванию. Сквозящий из щели узкий холодок порой делал странный изгиб, чтобы задеть и её, Юлию.